—
Я перечитывал эти строки не один раз. С мучительным чувством, буквально распиравшим меня изнутри, я сознавал, что мы с Хэддлом не просто друзья по несчастью, родившиеся в разных странах и выросшие в разных системах ценностей, что мы не просто рабы, надрывающие хребты над сооружением умопомрачительной башни, которым пообещали, что если они поднатужатся и возведут ее по самые хляби небесные, то им даруют избавление от обрушившегося на их головы проклятия ― проклятия, назначенного им за отказ от предначертанного, за отступничество от вековых устоев рода своего и за саму принадлежность к роду Хамову. Мы с Джоном жили в разных мирах. И между этими мирами пролегала бездонная пропасть.
Я от души ему сочувствовал, потому что понимал, что он совершил фатальный просчет и что это циничное злоупотребление своим жизненным опытом, прошлым, да и положением, ему рано или поздно влетит в копейку. Да еще в какую! Всё это была чистой воды мефистофельщиной. За слепотой Хэддла стояло что-то беспросветное, первородное…
Наши отношения
с Пенни приходили в упадок медленно, но неуклонно. И это становилось всё более мучительным для нас обоих. Некоторая новизна вселялась в наш быт после ее поездок в Вашингтон к сыну и родителям, но даже это не длилось долго. Стоило Пенни провести на площади Иордана пару недель, как ее начинала снедать всё та же черная меланхолия с сопутствующими этому недугу пересудами на больные темы ― о муже, об осиротевшем малыше, об их общих с мужем знакомых и неприятностях, которые продолжали преследовать ее по пятам, хотя на словах с прошлым и было покончено раз и навсегда.Новой излюбленной темой Пенни стали рассуждения о смысле жизни, точнее о его отсутствии. И сколь бы эти разговоры ни казались мне удручающими и, в конце концов, бессмысленными, это не мешало мне заражаться от нее депрессивным сплином, словно сезонным вирусом, против которого мой организм не мог выработать защиты.
«Синдром отсутствия» ― так я называл один из необычных недугов Пенни ― заводил меня иногда в полнейший тупик. Недуг проявлял себя неожиданно. Ни с того ни с сего, но как правило в послеобеденное время, часам к пяти, Пенни погружалась в бездеятельное состояние хандры, на всё реагировала однозначным «не хочу и не могу». И не было силы на всём белом свете, которая могла бы вырвать ее из состояния ступора, заставить ее чем-нибудь заняться. Силясь отвлечь ее, развеять в ней наплыв мрачных мыслей или просто нарушить замкнутый круг внутренних ощущений, я предлагал ей то одно, то другое. Но ничто не помогало.
«Пенни а Пенни, ты не хочешь пойти погулять в парк?.. Смотри, выглянуло солнце, только что был дождь, и там, наверное, всё благоухает. Пахнет почками, дождевыми червями…»
«Какая гадость!»
«Ты хочешь полежать на диване, отдохнуть?»
«Не хочу».
«Ты хочешь встать с дивана?»
«Не хочу».
«Лежать ты не хочешь. Встать тоже… Знаешь, я на всё согласен. Предложи что-нибудь сама!»
«Да я ничего не хочу! Даже хотеть не хочу! Как ты не понимаешь?..»
У меня опускались руки. Я ждал окончания приступа, ждал лучших времен. Так проходила неделя за неделей. До очередного отъезда Пенни в Соединенные Штаты…
То вдруг без ума от поездок за грибами, хотя не могла отличить опенка от бледной поганки, то вдруг, жертва своей впечатлительности, от одного чтения дневников Николая II способная люто возненавидеть пасмурную погоду, вчера восхваляемую, а еще через день, тоже вдруг заражаясь от меня дурной привычкой травить себя по утрам черным кофе без сахара, всерьез начинавшая восхвалять эту наркотическую горечь, да еще и называя ее на редкость «дивной» и даже уверяя, что «жизнь ― прекраснейшая из загадок». В Пенни всё менялось с утра до вечера. Жизнь ее была сплошной лихорадочной переменой ― одежды, привычек, мыслей, настроений…