О ком говорил Хэддл? О Пенни? Обо мне? Не превращался ли я в параноика? Если нет, то напрашивался вопрос: неужели Пенни продолжала поддерживать с Хэддлом отношения тайком от меня? Неужели она рассказывала ему о нашей совместной жизни?.. Какими рамками всё это ограничивалось? Где была грань, отделяющая реальность от вымысла?.. Не могли же они оставаться настолько близкими людьми, чтобы можно было допустить подобную откровенность между ними?.. У меня заходил ум за разум. Я не понимал, что происходит. Что за отношения Хэддл культивирует со мной, с людьми вообще? Есть ли для него хоть что-то святое?
Лихорадочные паломничества Пенни на родину, сопровождаемые паническими сборами, в пылу которых она переворачивала верх дном всю квартиру, сопряженные с ее отъездами непредвиденные денежные расходы, хотя она и старалась покупать билеты на чартерные рейсы, но это не всегда удавалось, затем столь же внезапные возвращения, звонки уже из аэропорта, за полночь, куда мне следовало мчаться на игрушечном «ровере», но, главное, постепенная утрата доверия между нами, без которого отношения становились бессмысленными, какими-то голыми… Мало-помалу всё шло к печальной развязке. Всё рушилось у меня на глазах, и я был бессилен что-либо изменить.
Как одержимая, Пенни жила одним ― своим Дакки. И даже если в глубине души я не мог не понимать, что материнство ― лучшее, что в ней есть, как и в любой, наверное, женщине, я поневоле становился препятствием. Самим своим существованием я не позволял ей воплощать в жизнь обуревающий ее бред, который словно какая-то неизлечимая болезнь пожирал изнутри ее. Ее саму и тех, кто ее окружал.
Сладкая жизнь
, которую мы с Пенни устроили себе назло всему миру, обернулась горьким, как и следовало ожидать, разочарованием. Мы разъехались в разные концы.Пенни осталась в Париже, а я отправился в Москву, где под шумок новогодних праздников начал новую жизнь. Не без чувства, что приехал проигрывать последнее, решив пожертвовать прибереженными про запас жетонами. До моих мозгов, размякших, как мне чудилось, от монотонной, парниковой жизни, начинало доходить и другое, и это было на редкость странное ощущение, наиболее странное из когда-либо испытанного мною: дождь, снег, пыль, запах сырой земли и собачьей мочи у городских подъездов, уличная гарь и т. д., здесь, в Москве, что ни говори, были не такие, как повсюду, более, что ли, сносные…