Ком в горле, бунтарское смятение, горечь досады на виновника, как водится, всех людских злоключений… Вряд ли я испытывал что-то душераздирающее. Всё по-настоящему неожиданное редко вызывает бурные эмоции. Чаще ступор, чувство нереальности происходящего. И тем не менее вопрошание, рвущееся наружу со дна сознания, было, пожалуй, несоизмеримым, оно не умещалось у меня в мозгах: Джона больше не было на свете? Но что тогда означает слово «быть»?
Было 29 сентября. Под вечер ― высчитав разницу во времени, но, помнится, что-то всё же напутав, ― я позвонил в Нью-Хэмпшир и попал на незнакомый женский голос… Это была Анна. Я не узнал ее.
Приняв меня до странности сухо, Анна подтвердила известие таким тоном, будто я в чем-то еще сомневался, а затем скороговоркой поинтересовавшись, где я и откуда звоню, всё же удосужилась в двух словах объяснить, как всё произошло. Джон «растаял, как лед в стакане», на второй день после очередной пневмотомии, удаления метастазов из того, что осталось от легкого после неоднократных рецидивов. Началось же всё с так и нелокализованной первичной аденомы, то есть болезнь обнаружили слишком поздно. С самого начала, еще за год, Хэддлы были в курсе того, что надежд на выздоровление очень мало.
Вскользь оговорившись об «ажиотаже», который, как она ни силилась его предотвратить, разразился в некоторых масс-медиях, Анна стала объяснять, но рассеянным, бессвязным тоном, что через пару месяцев собирается поехать во Францию, и поинтересовалась, застанет ли меня в Париже. С ходу ответить что-либо вразумительное я был не в состоянии. Я пообещал перезвонить ей. На этом она прервала разговор ― кто-то посторонний сидел и у нее в гостиной…
Подробности о последних днях и часах Джона, вплоть до самых сокровенных, припрятанных от глаз посторонних людей, сегодня известны благодаря самому Джону Хэддлу. Финальный период своей жизни Хэддл потрудился запечатлеть в своем последней романе «
В изначальный замысел Джона входило будто бы написание своего рода аллегорической автобиографии. В формате повести, если подходить к этому с русскими стандартами. Затем он, однако, увлекся, дал перу волю, и текст перерос в нечто большее. Именно благодаря этому «одномерному» опусу, как сам Хэддл о нем отзывался, ему и удалось реализовать свою идею-фикс, которой он бредил не один год. А именно: написать что-то такое, что было бы пределом его личных возможностей, но право на чтение предоставив сугубо узкому кругу друзей, да еще и закрепив запрет на дальнейшее распространение издательских прав сургучовой печатью, ― чтобы написанное никогда уже и никем не было переиздано. Проще говоря, последнюю книгу Хэддла, изданную вопреки всем трудностям на собственные средства, в количестве всего сорока девяти экземпляров, невозможно было найти. Предназначалась она для избранных…
Очередная блажь? Хэддла подвело чувство меры? Настигла-таки под занавес мегаломания? Ради чего, собственно, приносились столь непомерные жертвы? Чтобы массовый читатель, чувствуя себя обделенным, рвал на себе волосы? Но делать ставку на такую реакцию было, конечно же, опрометчиво, не будучи мировым классиком или, на худой конец, спроваженным на пенсию президентом, отставным шпионом-перебежчиком, кем-нибудь в этом роде…