Впервые всё сливалось в сознании художника в одну цельную картину. Время ― вот где первопричина заблуждений, вот где замаскирована настоящая яма. Ведь в действительности время ― не более чем условность. Эта условность и приводила к путанице, потому что подразумевала первичность одних вещей по отношению к другим. Стоило это понять, как стало невозможным цепляться за жизнь, измерять ее, опять же, временным аршином. Это казалось отныне бессмысленным малодушием…
Спустившись к причалу под домом, где Ху держал в небольшой бухте старенький катер, которым не мог пользоваться из-за немощи, он выплыл в открытое море, взял курс на горизонт, туда, где небесная хлябь поигрывала божественными оттенками церулеума, и на полном ходу плыл в никуда, пока в баке было топливо… Ни тела художника, ни катера так никогда и не обнаружили.
Есть ли смысл уточнять, что тема «закрашивания голых углов» выглядела недописанным эскизом. Этакий реквием, сотрясающий своды мироздания (исполняемый ныне здравствующими). Не то гимн жизни (отгремевший для ушедших в лучший мир). Дань каким-то «вечным снам», «закрашиванию». Сам подход ― злостного агностика ― к решению главного «уравнения», казался и подавно неубедительным. В поисках ответов на главные вопросы художник быстрее других понимает тщетность «литературщины» ― то есть разбавленности, свойственной искусству в его обычном, широком понимании слова.
Меня не оставляло и другое опасение, что Хэддл заодно отмочил свой обычный номер: напоследок пошутил, не устоял перед своим обычным соблазном. Не набросал ли он карикатуру на себя самого, пусть с подспудным желанием оправдаться, мало ли что потом подумают? Не откатал ли он этакий панегирик на то, во что выльются позднее, пока лишь припрятанные под сукно, его собственные фантасмагории? Предсмертные аберрации Ху по сравнению с тем, что предстояло пережить Анне ― и мне надлежало стать свидетелем ее хождения по мукам, ― были всего лишь прелюдией.
Одна подробность заслуживает здесь особого внимания. Как ни удивительно, основная часть рукописи была доведена Хэддлом до чистовика задолго до постигших его невзгод ― установить это было нетрудно, ― в то время, когда он и не подозревал, что болен и что дни его сочтены. В течение последнего рокового года в ткань повествования была вшита лишь обычная для Хэддла русская тема, выстроенная на линии полурусского персонажа. Без этого он уже не мог обойтись, подобно человеку, которому мучительно трудно, это выше его сил, расставаться со свидетелем собственных согрешений, ― я давно придерживался этой точки зрения. Но в оправдание Хэддлу будет сказано: русскому герою отводилось на сей раз не так много места, всего лишь роль этакого антигероя, змея-искусителя, ведь должен был кто-то вывести рассказчика на чистую воду.
А впрочем, повторялся Джон не только в этом. У меня буквально сразу сложилось впечатление, что он упрямо продолжает хвататься за старую тему, чтобы подправить свои былые просчеты. Позднее во мне появилось и вовсе парадоксальное чувство, что сама жизнь продолжает за него то, что сам он не успел завершить. Но уже в его отсутствие.
Месяцев через шесть
после известия о кончине Джона, в марте, когда я находился в Париже, однажды запоздно мне позвонила Анна.Был уже почти час ночи. Она только что приехала из аэропорта в гостиницу. Остановилась она, как и раньше, на rue des Beaux-Arts. А прилетела в Париж из Цюриха, куда ездила по поручению мужа: под сукно там спрятали давний издательский договор, по которому ей должны были сегодня приличную сумму. Обзвонив всю Москву, она сумела узнать мой телефон в Париже и вот ликовала. На такое везение она даже не рассчитывала.
Анна предлагала встретиться в первой же половине дня. Ей нужно было повидать меня, чтобы, во-первых, просто «потрепаться, вспомнить всё хорошее», как она доверительно предупреждала, а во-вторых, чтобы поговорить о важном деле, которое поручил ей Джон. Тон был интригующий. Но в важности рандеву я сомневался. Будь у нее ко мне серьезное дело, она разыскала бы меня заранее.
В темном, облегающем наряде, как всегда непредсказуемая, с той же яркой улыбкой, сквозь которую ― ну, да, что поделаешь? ― проглядывало явное усилие над собой, что-то незажившее, по-прежнему молниеносная в жестах, какая-то вся тревожная, всё схватывающая на лету ― Анна не изменилась ни на йоту, разве что похудела. Но худоба ей шла, как и беспомощный, немного усталый вид.