«Сейчас нет святости, а если и есть, то она раздроблена на частицы», — думал Саша Заяц. Саше Зайцу вдруг очень захотелось стать старцем, прозябающим на отшибе мира, сопревшим в своей власянице, но душистым, как новорожденный. Пот монахов, сколько бы им ни было лет, свеж и юн. Истинный старец весел, даже игрив, прост, ясен, находчив. Его ясновидение идет от добродушного самоуничижения. Он чист перед самим собой. Саше Зайцу теперь очень бы не помешало быть нравственным, легким человеком, но соблазнительнее быть тем, кем ты создан.
Саша Заяц подумал, что для завершения картины мира самое время теперь подойти к этому молодому священнослужителю во вретище цвета маренго и, сложив соответственно ладони, попросить у него благословения. Отрок смутится и вместе с тем поймет и простит выходку несчастного кутилы.
Во всяком случае, молодому батюшке станет смешно от несвоевременного к нему внимания. Он красиво зардеется, он почувствует свою ценность, свою целомудренную привлекательность — то ли юноши, то ли девы, то ли ангела. «Кризис в мужчине начинается тогда, — размышлял Саша Заяц, — когда он пытается внутри себя перейти от женственности к мужеству, от природного к божественному, от безысходности к полноте бытия».
Саша Заяц вспомнил, что спрашивал у вдовы Николая:
— Вам не хватает Николая?
— Хватило мне Николая.
Саша Заяц не ожидал такого ответа. Вблизи вдова все меньше напоминала его собственную жену. У вдовы были впалые, бурые, как у лошади, щеки, жесткий голос, перемешанный с мучным дыханием, красная веснушчатая шея.
«Надо не забыть, — думал Саша Заяц, — по церковному обряду приложиться к руке пастыря-мальчика, наверное, будущего мученика. Руки у батюшек хорошие, пресные, пахнущие свежеиспеченным хлебом, теплые, зацелованные».
— Где красота безотчетная, бескорыстная, исполненная духовной телесности? — спрашивал Саша Заяц компанию художника Подгорнова. — Почему вы не любите душу, как плоть, а плоть, как душу? У тебя, Подгорнов, мастерство нацелено на то, чтобы из дырявого, растленного Колизея приготавливать некий вечно гниющий сыр, огромный кусок модной, умирающей еды. И потом, почему всё в черно-белых тонах? Ты экономишь на палитре?
Подгорнов хохотал. Он хохотал всегда, когда слушал Сашу Зайца. Нёбо Подгорнова клокотало, как кратер вулкана. Рядом с мокрым кратером торчали неодинаковые резцы. Подгорнов не верил, что простодушный пропойца Саша Заяц имеет право быть эстетом. Саша Заяц может быть неплохим товарищем, шутом гороховым, спонсором в конце концов, но ценителем прекрасного — извините. Для этого есть другие персонажи, есть, извините, богема. Зачем Саша Заяц лезет не в свои ворота? Кто его туда зовет?
Рядом с Подгорновым, по-прежнему узковатым, вечным юношей, слегка морщинистым и начинающим пахнуть чердачной прелью, хихикали две женщины. Почему-то рядом с Подгорновым обычно обитают именно две женщины, не больше и не меньше. Мария и Магдалина. Подгорнов любил, чтобы одна была старше и при этом выглядела невиннее другой, чтобы одна смотрелась плотоядной пигалицей, а вторая — скукоженной матроной.
Пигалица смотрела на Сашу Зайца двоящимся зрением: то магнетически, то со скукой. Она вступила в пору, когда в ломких мужских натурах видела больше решительности, нежели в каком-нибудь мачо. С горестной матроной всё было наоборот: матрона была под пятой у Подгорнова и поэтому потешалась над Сашей Зайцем демонстративно: не слушала его, прикуривала за соседним столиком и грубо зевала, не благодарила его за комплименты и забывала его имя через равные промежутки времени. Саша Заяц видел, что она была легкомысленной сорокалетней дурехой, с упавшей грудью, с подслеповатым взглядом. Пигалица же была черненькой, с белыми бликами на тугих скулах, под бровями, на подбородке и обоих плечах. Двойной разрез ее глаз формально совпадал с пустым вырезом ее рта, внутри которого, казалось, того и гляди засветится еще один, третий глаз.
Они сидели в новом ночном клубе, на подвальных стенах которого висели библейские работы художника Подгорнова. Клубная перманентная музыка трамбовала алкоголь порцию за порцией. Алкоголь сгущался, как свинцовые сливки, засыхал и крошился. Ритм был настойчивым, дискретным, колченогим, как будто созданным для одной стороны тела, толкущемся на одном месте. Какой-то дробный стук всю ночь в закрытую металлическую дверь. Ритм носился по заведению, как шизофреник, переодетый в костюм дракона. Из-под него летели красные и синие, длинные искры. Свет в клубе располагался урывками, островками, над неоновыми терпеливыми макушками, над прозрачными столиками.
Художник Подгорнов на голое подростковое туловище надел черный фрак, на голову почему-то был воздвигнут черный бутафорский котелок. «Лысеет, что ли, парень?» — предположил Саша Заяц. Котелок лоснился. Казалось, испарина выступала на его тулью. Из-под котелка, конечно же, выбивались молодцеватые, давние вихры.
Саша Заяц услышал, что матрона смешанным со слюной голосом произнесла:
— Да-да, какая плерома!
Саша Заяц подхватил, потому что эта женщина все-таки ему была симпатична: