В тишине лишь далекое приглушенное бормотание папаши. Ни слова не разберу, сомневаюсь, чтобы и Яали что-нибудь понимал. Но он продолжает очень внимательно слушать, его ресницы мерно опускаются и поднимаются. Наверно, его спрашивают, как он себя чувствует, чем занимается, как ведет себя. Ребенок молчит. Трубка бормочет все более сердито, по нескольку раз издает одинаковый набор хрипов. Папаша повторяет вопрос еще и еще. И тут Яали вдруг отвечает со странным спокойствием:
«Да».
И через паузу потеплевшим голосом:
«Холесе».
И отмахивает трубку от уха.
Я понимаю, что ему трудно говорить. Горло обложено, распухло. Не понимаю другого: почему он не закричал, не пожаловался отцу на жестокое с ним обращение, не воззвал о помощи!
Беру трубку сам. Малыш на руках.
«Не очень-то он разговорчивый», — усмехаюсь я.
«Нет, нет… — натянуто смеется Зеэв. — У вас есть к детям подход. С вами Яали такой спокойный…»
«Вы-то, вы-то как? Подготовка?»
«Горы книг. Все наверняка не успеем. Но Хая держится молодцом, а у меня давно душа в пятках…»
Подбадриваю его как могу.
«… У вас и так времени в обрез, не тратьте его на звонки».
Зеэв смущается:
«Да неловко как-то. Взвалили на вас такой груз, ребенка подкинули и…»
«Так он подкидыш?» — недрогнувшей рукой подливаю я масла в огонь.
«Ах, нет… то есть, извините… Мы вам очень благодарны. Завтра после экзаменов мы его заберем… сразу…»
«Ну что вы. Ни к чему. Я сам приведу его».
(Завтра вечером, одолев пешком холмы Иерусалима, я явлюсь к ним и скажу: ребенка нет в живых.)
«Большое спасибо, Дов. От всей души спасибо!»
Яали так и уснул у меня под мышкой. Кладу на рычаг трубку и не торопясь выхожу из комнаты, ехидно улыбнувшись напоследок соседскому мальчишке, похожему на первосвященника. Тот удивленно пялится на меня и ни с того ни с сего разражается громким ревом, пугая мирную тишину дома.
Тут же откуда-то появляется встревоженная мамаша, откидывает балдахин и прижимает орущее чадо к сердцу. Несколько минут мы стоим друг против друга, каждый со своим ребенком.
«Спасибо. Извините за беспокойство», — бурчу я себе под нос.
Она кивает, с голодным любопытством вглядываясь в висящего Яали. Явно непрочь поговорить со мной на детские темы.
Стоим. Я рассказываю о родителях малыша, об их экзаменах, о болезни.
«Вы сообщили им?»
«Нет».
«Ну вы боевой! И правильно, не стоит волновать. Может, лекарства надо?»
«Благодарю, у меня их целый ящик. Никак не соберусь выкинуть».
Она хихикает. Ее сын опять заводит рев. Я откланиваюсь и медленно поднимаюсь по лестнице.
<…> Квартал — вымершая пустыня. Даже коты исчезли. Снова прохожу между домами и вступаю на «тернистую» тропу. Очень высоко, за слоем непрозрачного воздуха, плавятся небеса. Жаркое дрожащее марево поднимается от холмов.
Я еле тащусь. И вдруг — порыв ветерка. Совершенно особый «ветер ниоткуда», какой бывает только в Иерусалиме. Ветерок ласкает мне лоб, холодит под рубашкой тело.
Я стою как вкопанный, боясь пошевелиться, пока живительное движение эфира не замирает.
Возвращаюсь в полутемную квартиру, готовлю себе поесть. Беспрестанно прикладываюсь к водопроводному крану. Подсаживаюсь к столу. В голове какая-то ерунда. Иду поглядеть на Яали — тот силится натянуть своими маленькими ручками сползшее на пол одеяло.
Знать бы, чем он болен, можно было бы рассчитать свои действия. Нет, я не строю иллюзий. У него ничего опасного. Какая-нибудь детская хворь, которая проходит сама собой.
В любом случае — ждать.
Поднимаю и веду его в туалет. Он кряхтит и ноет, с трудом переставляет ноги. Потом сто лет стоит над унитазом и в конце концов нацеживает жалкую струйку. Возвращается обратно в кровать. Я насильно впихиваю ему в рот ложку меда и накрываю одеялом.
Вглядываюсь в нежное разгоряченное личико, а вижу ее тогдашнюю, давнюю… Эта сладостная боль внутри — я снова как будто влюблен. Без устали мерю комнату мягкими шагами, перекатывая ступню с пятки на носок. Сердце бешено колотится. Сбрасываю с себя успевшую пропитаться кислым потом одежду, доверху наполняю стакан кубиками льда, потом пододвигаю большое кресло вплотную к кровати, не глядя хватаю первую попавшуюся книгу и усаживаюсь. Пробегаю глазами строчку-другую, прикладываюсь к ледышке, пробегу — приложусь…
Если он сейчас проснется, я спрошу: «Яали, может, холодненькой водички?» — и заботливо напою его из моего заиндевевшего фужера.
А теперь отстаньте от меня все! Пусть по ту сторону клокочет раскаленная лава дня и рушится мир, мне на это плевать, потому что сижу я в своей сумеречной прохладе, держу в руке стакан со льдом и готов ответить за все. По всей строгости. Даже если придется отвечать на очередной телефонный звонок.
<…>