А мои уже разделись, плюхнулись в воду и плывут к тому берегу. Я, оставшись один, растерянно переминаюсь с ноги на ногу, в смятении принимаюсь раздеваться, передумываю, скидываю ботинки и чувствую себя при этом полным идиотом.
По ту сторону уже собрались все мои дармоеды и подбадривают меня довольно дерзкими словечками.
Солнце все больше клонится к западу, на землю опускаются серые сумерки. Вода в реке темнеет и словно густеет.
Что, уже утро? Кто здесь? Что за грохот?
Кухня ходит ходуном, стены содрогаются всеми своими сочленениями. Тощий долговязый Цви в одних трусах приплясывает на месте и делает мне отчаянные знаки, мол, молчи.
Первые нежные лучи застенчиво заглядывают в окна.
В коридоре, свернувшись тугим кольцом, притаилась змея, ее маленькие глазки злобно сверкают. Она то и дело приподнимает голову и, вытянувшись струной, молниеносно шарахается от стены к стене.
«Да убей же ее… Господи, помилуй… — шепчу я, чувствуя поднимающуюся внутри ярость. — Ну, чего ты ждешь!..»
Цви только отмахивается. Он даже не слышит моих слов. Упрямо наступает на гаденыша, наклоняется, широко расставляет руки, преграждая путь. Но в последний момент тот удирает от Цви, вертко проскальзывает мимо моей ноги в комнату и начинает метаться там.
Цви проклинает змею.
Я проклинаю Цви.
Он босиком гоняется за гадюкой, стараясь ступать как можно мягче. Полуслепому, ему приходится терпеть большие неудобства при охоте. Он сгибается в три погибели, далеко выбрасывая руку-мачту, и хватает все-таки змею за хвост. Но она вырывается и падает прямо ему на ногу. В следующее мгновение кажется, что змея как будто поцеловала или облизала ее. Но это только кажется, потому что Цви вдруг резко выгибается назад, и рот его сводит в гримасу боли. Повинуясь скорее инстинкту, чем разуму, он наугад наносит удар по маленькой змеиной макушке, и на ковре красными точками остаются несколько капелек крови.
Цви в великом волнении.
Хотя ему, конечно, известно противоядие от этой дряни, которую впрыснула змея, присутствие духа явно оставляет его. Лицо приобретает цвет докторского халата. Он нагибается и внимательно ощупывает места укуса и при этом, как испорченная пластинка, бормочет срывающимся голосом: «Боже, что я наделал! Боже, что я наделал!» Пытается выдавить из ранки кровь, но безрезультатно. Наверно, в это время суток в организме у Цви ее просто нет.
«Надо бежать к шоссе… Ловить машину…» — сообщает он, обливаясь холодным потом.
Он наклоняется к тому, что совсем недавно было гадюкой, трогает ее размозженную голову, выпрямляется и молча следует в кухню. Там он надевает брюки, небрежно заправляет рубашку и собирается уходить. Его взгляд натыкается на меня, и зрачки его сужаются со столь несвойственной ему ненавистью:
«А ты что, сам не мог ее поймать?! Ты… знаешь, кто ты… У тебя руки из задницы растут!!!»
Он перевязывает лодыжку носовым платком, чтобы приостановить дальнейшее распространение яда, и, как есть босиком, неверными шагами движется к выходу.
Молча смотрю на него. Во всем теле внезапная слабость. Удивленным взглядом обвожу окна, затканные паутинкой молочного рассвета. Мысли все еще там, в прерванном сне.
Цви открывает дверь и, не проронив ни слова, исчезает. Делаю шаг за ним и вдыхаю какой-то новый запах воздуха. Рассеянно возвращаюсь в кухню, и первое, за что я там запинаюсь, это его сандалии, аккуратно лежащие в противоположных углах. Поднимаю их. Сандалии как сандалии, невозможно длинные, обшарпанные, видавшие виды. В эту минуту безмолвия я вдруг до боли остро ощущаю себя единственным обитателем Вселенной.
Наконец беру себя в руки и прямо в ночной пижаме и стоптанных шлепанцах сбегаю вниз по лестнице. Срезаю угол по холму, карабкаюсь по крутому склону, и вот уже впереди маячит долговязая прихрамывающая фигура.
«Твои сандалии…»
Я легонько касаюсь его спины.
Цви усаживается на ближайший камень, бросает сандалии под ноги и пытается засунуть в них ступни. Но действия его неточны, он слишком ослаб.
Я опускаюсь перед ним на колени, обуваю одну ногу, другую, застегиваю пряжки. Множество бумажек — медицинских справок и направлений — вываливаются из его кармана и веером рассыпаются по пыльному ребру холма. Собираю их все до одной и вручаю безучастному Цви.
Тот молча поднимается и бредет дальше. Признаться, меня несколько удивляет его сильная хромота. С чего вдруг? Из-за двух красноватых точек и незначительной припухлости вокруг?
Поеживаюсь на утреннем ветерке. Только в Иерусалиме человек в ночной пижаме и драных тапках может вот так, безмятежно, разгуливать по самому центру города.
Наконец добираемся до шоссе.
Цви валится на бугристый асфальт, раскинув свои руки-оглобли в стороны, мученически запрокидывает голову и возводит взгляд в небеса.
Я стою рядом с его головой и вглядываюсь в потускневшие стекленеющие глаза. Со всех сторон нас обступают холмы.
Все это хорошо, думаю, но как в Иерусалиме в такой час добудешь машину?
Справляюсь о его здоровье.
Он подробно рассказывает о подступающей к горлу тошноте.
По-моему, он просто распустил нюни.