Значит, Огрызки… Идешь себе, идешь… Лес, поле… снова лесок. Собираешь ягоды, грибы. Малину, землянику, в зависимости от сезона. Чего только в наших местах не водится. Если найдешь гриб, белый или подосиновик, обязательно крепкий и на шляпке хвойная игла будет. Почти всегда. Оторвешь иглу, останется шрам. Вроде как от сердца оторвал. Эх, любовь, любовь. Коротки летние ночи. Он такой крепкий, молодой. Лезет из земли вверх, к запахам, к звездам. Встретил ее. Усталую, прошлогоднюю. Встретились на миг, а расстались навсегда. Но это так, романтика. Занесло вдруг.
А когда выйдешь из леса, вдали, за желтым полем гречихи, на холмистом пригорочке, в тени ползущих по земной поверхности облаков — деревенька, десяточек крыш. Уползет тень от облачка, она и засверкает празднично, хотя сверкать особенно нечему. Все старенькое, покосившееся. И стены, и крыши ржавые. У кого и вовсе из соломы. Небо голубое, солнце, и яркое поле, и желтый гречишный цвет из чего угодно картинку сделают.
До деревеньки еще надо идти. И через поле спуститься к речке. И перейти ее вброд. Прыгнуть на башню утонувшего в войну немецкого танка. Еще прыжок — и на том берегу. А не перепрыгнул, поскользнулся на глинистом берегу — лететь тебе в студеную воду. И выбираться на берег, цепляясь за скользкие стебли. И хорошо, если сразу вылезешь. Утонуть не утонешь, но простудиться — запросто. Вода в речушке холодная, ключевая. Не хуже, чем на Новой Земле.
Ночью я проснулся от странного чувства. Будто кто-то гладит меня. Открываю глаза — Наталья, родная жена. Что это с ней? Хорошо, со сна имени чужого не назвал, резких движений не делал.
— Ты чего?
— Ничего.
Ну и дела. Двадцать лет вместе прожили, а такого не припомню. Первый год, правда, случалось иногда рассвет встречать, но то молодость была, цветение всех душевных и физических сил. А сейчас? После стольких лет супружеской жизни!
— Спи, — сказал я. — Мне рано вставать.
— Как рано?
— В семь. Молоко везти.
— А мне — в шесть. Еще ранее тебя.
И ко мне подбирается. Рубашка на вороте оттянулась, и такие дыни свисают.
Не удержался, дотронулся.
— Аа! — вскрикнула Наташечка.
Я не на шутку испугался. Во-первых, раньше таких криков за ней не числилось. Как дочь родилась, всегда первой к стене отворачивалась. Вроде задача наших отношений выполнена, можно и поспать. Отсюда и Люська «брянская» завелась, и Верка с молокозавода, и Шуреночек. Как начнешь вспоминать — кто всплывает ярким пятном на фоне стога сена или бутылки «полынной», а кто навеки забыт. Винегрет вспомнишь, селедку, чей-то голос женский. А чей? Все в забвение ушло. И какая красавица за этим голосом прячется? Не узнать никогда. Сколько ни вспоминай.
— Что дочь родная подумает?
— А мы что, не люди?
Я по-настоящему рассердился.
Дочь шестнадцати лет спит рядом за тонкой перегородочкой, и это ей не помеха.
— Уйди, — говорю, — по-хорошему.
Оленька от наших разговоров проснулась.
— Нельзя ли потише? Совсем с ума сбрендили?
— Спи, дочурка, — говорит Наташечка. — Мы так себе, разговариваем.
— Знаю я эти разговорчики, не маленькая.
— Слышишь? — шепчет Наташечка. — Она поболе нашего знает.
Я встал, накинул ватник, во двор вышел.
А на природе — весна. Лунная ночь. Все дышит, шевелится, цветет и пахнет. И соловьи поют, и лягушки. У каждого своя песня. В зависимости от талантов и душевного трепета. И каждый всем существом к другому тянется, иначе нельзя. Так устроена жизнь. Вот о чем я подумал в данный момент.
И Наташечка вышла. В плаще поверх рубашки. Но рубашка длиннее. В предрассветной тишине — будто плащ с белой каймой.
— Простудишься, иди, — говорю ей, хотя знаю, что не простудится. Такой холод в ее лавке бывает, закалилась давно.
— Не простужусь.
И на скамейку у дома садится.
— Посидим, Валер? Просто посидим.
Присел.
— Что дальше?
— Не знаю, что со мной. Будто от сна очнулась. Спала, спала. И глаза открылись, и еще одно. Стыдно сказать… Ну, это… Тебя разбудила. Извини.
Мне стало жаль — жена, родной человек. А я ее муж, мужик. Не только по добытию средств, заготовке дров. Средства, в основном, она добывает, дрова, огород — тоже она. Дочка — опять она, стирка, готовка… А я как трутень, как худший паразит. Вся жизнь в стакане. И даже прямую свою обязанность исполняю не чаще в месяц раз, когда Шурка моя болеет, Шуреночек мой. Голубоглазенькая, скуластенькая. Ох, эта Шурка. Ох, Шурка!
— Пошли!
— Куда, Валер?
— На сеновал.
— Ты что? Там же холодно.
— Ничего. Разогреемся.
Наташечка засмеялась, я обнял ее, она сопротивлялась. Но так, для вида, а сама шла охотно, но делала вид, будто я ее тащу, а не она идет.
— Отстань! Ты что? Сдурел, да? Сдурел? Погоди, тут скользко. Постой, не беги.
В сарае было холодно и пахло плесенью. И сено — не сено, а солома также была влажной.
Я взобрался наверх, сдернул с гвоздя клеенку. Постелил.
— Влезай.
— Дай руку, помоги.
И понял я вскоре свою ошибку. Но поздно. В самый решающий момент понял. Не надо было все затевать. И место непривычное, и утренний час, и все, что хорошо для незнакомой женщины, для родной жены никак не годится.