То ли оттого, что она наконец заговорила, то ли потому, что собиралась уйти, мое настроение приподнялось. Отпив от чая, заваренного для нее прямо в чашке, я стала мысленно убирать к чертовой бабушке все ее вещи, как вдруг наткнулась взглядом на старого пупсика, сидевшего на полке. У него было красивое европейское личико амура, хотя покрашен он был черной краской и, стало быть, все-таки был негритенком. Яркими белками он подцепил мой взгляд, и, пока Оля отсиживалась в тубзе, по его вине я оказалась объектом неожиданного самосуда.
– Оля, – начала я разворачивать перед ней дорожку шелковым голосом, когда она, пробираясь сквозь заграждения, ловко спускалась вниз по лестнице, – останься хотя бы на ночь. Если что, я могу выдержать и дня два, – добавила я, взглянув в ее отмытое лицо и оценив прибранные волосы.
– Все, что произошло сегодня, случилось из-за того, что я пошла с вами. Из-за этого чертового художника, – примирительно забрала она из моих рук чашку. Оставив без ответа мое приглашение, она все-таки, кажется, осторожно ступила на разложенный перед ней ковер гостеприимства. – Но я тебя не виню.
– Меня?! Ты считаешь, что пожар зажегся по вине Ротко?
– Ну да, разумеется. А пан Ян, сволочь такая, просто ревнует иногда, но все поляки таковы, чтоб ты знала.
– Почему ты не пошлешь его куда подальше? Знаешь, сколько наших сестер каждый день погибает от рук мужика? Хотя Ротко тут ни при чем.
– Люблю я пана Яна шибко. Много раз пыталась убежать. Да, признаю, он меня иногда поколачивает. Ну и что ж? Я тоже не даю ему зазеваться. Он, знаешь, ненавидит русских. Они, то есть мы, разрушили его семье жизнь. Но каждый раз он меня сам находит. Все же мы – славяне, вместе – проще. Охота, думаешь, мне, что ли, с бомжами по вокзалам и папертям ошиваться? Но теперь вместе с нашим домом он, боюсь, сжег всю мою любовь. Сгорел ведь, сгорел мой домишко, святой Антоний ни хера не помог. Святую Анну теперь просить, чтоб не впасть в нищету. Урод проклятый он, Ян этот, и не мой больше, а чертов. Хотя все равно виноваты ваши картины. Нельзя так писать, – сжала она кулаки.
Я не знала, с чего начать. Если она не хочет жить с бомжами, значит, сама себя таковой не считает? А кем тогда? Другая вечная тема – женской любви – тоже казалась неподъемной в подобный час. Что уж говорить об ответственности художника или польско-русских отношениях.
Негритенок с полки таращил глаза, что-то подсказывал. Пока я пыталась его понять, Оля сказала:
– Пить я начала из-за Чернобыля.
– Да? А не из-за войны двенадцатого года? – Я уже не смотрела на негритенка. Она снова начинала меня раздражать. Разве не рассказывала она недавно о своей жизни в русской глубинке? При чем же тут Чернобыль?
Между тем, если бы я все-таки снова взглянула на гораздо более чуткого, чем я, черного пупсика, сидевшего к тому же недалеко от атласа, он смог бы разрушить мое невежество и быстренько выдать мне полную справку об Олиной правдивости.
Наставники
«Эта овчарка, – склоняясь над моей кроваткой, проскрежетала челюстями худая Хильда, чье имя было еще холодней, чем преподносимый ею фарфоровый серый пес, – будет предупреждать взрослых, когда ты будешь думать
Вскоре, однако, оказалось, что не только фарфоровая овчарка Хильды, но и тот, кто, подобно Яшину, бессменно стоял на воротах, тоже умел читать наши мысли. Плохие и хорошие, но в основном, конечно, плохие, и мог, если что, просигналить о них взрослым, имея с ними тайный язык знаков.
Его называли по-простому