По вечерам у бара
Что за слова шевелились на языке у этого певца, никто не смог бы догадаться. Он надрывался под усилитель на бывшем античном стадионе. Лажал ли он или поражал абсолютным слухом – это давно, а может, и никогда никого не интересовало. На фоне гомона других выступлений, шума воды, музыки, крика чаек, визга и ахов туристов он пел беззвучно. Иногда в его коробку что-то шмякалось.
Из ресторана в ресторан, передвигаясь параллельно земле, вечерами семенил мандолинист, волоча все более громоздкий по сравнению с его комариным тельцем инструмент. Настоящий лабух, редкостный профессионал, только народная музыка его уже всем опостылела. Уши новых слушателей не улавливали тихих струнных звуков. Мизерно просачивался он в двери заведений, маячил у порога. Иногда старые владельцы ресторанов жалели его, и нежная музыка прорывалась, достигала их. Незаметно они утирали слезу, возясь за кассой.
Великий Марсель каждый день разбивал переносную сцену для своих лилипутов. Они плясали без устали под знойное танго, чарльстон и рэп, а он возвышался над ними, словно Аттис, вливаясь в их танец. Поводил бедрами и плечами, взмахивал головой, графически разрезая пространство тяжелой массой длинных, уже совершенно седых волос, постриженных каре. В лимонном гусарском кителе, он молниеносно сменял перчатки, которые превращали его руки в миниатюрных людей. Так же быстро он складывал свой театр и исчезал. Ночью, особенно зимой, когда на площади оставались лишь бездомные, его лилипуты уже самостоятельно выходили, чтобы сплясать им всем на сон грядущий, а под утро прятались за колоннами или внутри фальшивой скалы фонтана, вдруг обрастающей золотыми цветами. Они тоже обитали в Риме, то есть везде, вместе с самим Марселем, с его праобразом Гейтаначчо – бродячим кукольником позапрошлого века, вместе с хамоватым и бестолковым
Вливались в этот театр потрескавшихся масок и не могущие разрубить клешни, разорвать узы города иноземцы. Вечный продавец роз из тихо оккупирующей Италию Бангладеш, кореец – рисовальщик ядовитых картинок, китаец – делатель ненужных поделок из травы, китаянка, пишущая имена иероглифами, рыжебородый ирландец, играющий и сам же и пляшущий свой рил. Индиец-фокусник, в конце каждого спектакля стаскивающий под аплодисменты и хохот парик со своей лысой и какой-то вдруг тривиальной, совсем не цирковой головы. Шли годы, а они каждый день выходили на подмостки. Наверняка и у меня был свой летописец, измеряющий процесс углубления вертикальных морщин на моем лбу, мою нелепую моряцкую походку, усиливающийся сколиоз и близорукость, неместные черты, их варварскую распахнутость и прозрачность. Кем он был, мой наблюдатель? Холодным обозревателем или одним из нас, одним из бродячих псов, что таскались по праздничным площадям, где лавина туристов ежесекундно урывала запланированный римский пупер и отпад и, не вдаваясь, задерживалась лишь до второго щелчка, дабы не распознать в нем отстой? Нас носило мортмассой сухой листвы, как седовласых мужчин, неумело красящих волосы хной, по-прежнему не расстающихся с идеей об элегантности, как каких-то провинциальных поэтов, затаившихся при ночной уборке мусора в щелях, как страницы ненужных книг, что трепались ветром и коробились от дождя, как лексемы из словарей устаревших слов.
Михал Федыч
У Михал Федыча один глаз был стеклянным, и он, ясно и не мигая, смотрел им на всех сразу. «С чего начинается родина», – играл баян, и мы запевали хором. Отсутствие глаза сближало Михал Федыча с пиратами – с Безруким и с Черной Меткой. Когда он играл марш, стараясь скрыть бившую все тело дрожь восторга, я поднимала коленки под прямым углом и обожала пьяненького Михал Федыча как прекрасного героя.