Цепкость его взгляда не дотягивала до желчности, хотя он и отмечал в других промахи вкуса: кич, кичливость, желание приподняться над другими, банальности. И в то же время сам был лишен какого-либо чувства соперничества, будучи здесь редким мужчиной, который не бросался с дротиками и с воинственным кличем на своих собратьев, чтобы победить их в глазах женщин. «Я отказываюсь участвовать в средневековых турнирах за прекрасную даму. Я узнаю в других мужчинах равных себе», – говорил он. Друзьям он был верен, как какой-нибудь пятнадцатилетний капитан, и прощал им, кстати, и промахи вкуса, и банальности. Ни грамма зависти к чужим интеллектуальным успехам не висело на нем, другие же его не интересовали. Как любой ребенок, он знал, что стихия не принадлежит никому, вернее, принадлежит каждому. И, как ребенок, каждодневно празднуя жизнь, он любил иногда взобраться на сцену. С нее он делился лучшими друзьями, влюбленностями и воспоминаниями. И в этом он был уже юношей. Он воскрешал забытых, соскребая с них время и нагревая их минусовую температуру собой. И в этом он становился воином и мужем, который, однако, нарушая привычки здешних интеллектуалов, никогда не возвышался над публикой шлемом или колпаком фециала. Вне регламента, уютно забросив полную ногу на ляжку другой, Чиччо просто по-житейски вспоминал анекдоты, рассуждал о фильме или книге, импровизируя и предлагая свою неожиданную трактовку. Конечно, и он любил себя, умножаясь во взглядах своих слушателей, но, пожалуй, это им шло только на пользу.
– Искать – так это ищейка пусть ищет, – решил он, поглаживая ус, когда я снова завела о Лавинии, которую он лично никогда не видел. – Вероятно, у нее такая роль – все время пропадать. Может, за этим что-то и стоит, – его глаза, сужаясь, поблескивали, – что-то большее. Не будем забывать, что это существо с двойным сознанием.
И мы поехали в бар у точки раздачи скорого секса, где когда-то орудовала Лавиния.
У Наташи был выходной, Джада временно не работала. «Нашла себе опекуна и нежится дома. Таланта у нее нет, карьера не шла, только домохозяйкой ей и остается», – рассказала немного ревниво их коллега, с которой я познакомилась в больнице у Мелиссы.
За длинным столом бара играли в карты, за другим – группка мужчин изощрялась в туалетной и прочей низковатой лексике, поглядывая на высоченных девушек у стойки. Двое парней мрачно сражались с игровыми автоматами. Еще за двумя столиками расселись парочки. Мы молчали за третьим: когда не находилось возвышенной интеллектуальной цели или миссии просвещать, развлекая, когда оставался лишь голый быт, Чиччо делался тих и лиричен.
Исподтишка мы разглядывали посетителей, а они время от времени – нас, и в одном только что проскользнувшем в дверь я различила Кармине. Он нисколько не изменился, и тот же яркий, умело завязанный шарф украшал его бесстыжую физию. Значит, Катюша его не порешила, как обещала в сердцах. Последний раз я видела этого жука в солнечной обстановке его семейной жизни, в тот же день, когда, вопреки ожиданиям, мы не встретились с ним на Термини, куда он божился прийти. Он стоял у стойки и оглядывался вокруг. Не заметить наш столик было трудно.
– Кармине! – окликнула его я. – Эй! Ах так? – И я позвонила Катюше.
– Ну-ну, – закусила она удила, и через секунду Кармине отвечал уже на ее звонок.
– Кто? – отводил он старательно глаза от нас. – Что-то я тут никого не вижу.
– Кармине, – снова позвала я, и он состроил мне гримаску-щетку.
– Не узнал. Постриглась?
– Да нет, наоборот.
– Ну вот я и говорю.
– Лавиния…
Кармине сперва ответил брезгливо и недоуменно только бровями, поворотил нос. Он отлично держал паузу, и бармен облокотился на стойку, заглядевшись.
– Опять про эту суматошную? Твоему спутнику, что ли, приспичило? – Дождавшись реплики Кармине, бармен вернулся к делам.
В самом деле, зачем человеку непрактичные, неутилитарные связи? Хватит уже жить как во сне, внезапно угадывая значение той или иной встречи, разбиваясь на осколки, отражающие случайных людей.
А с Марио мы искали Лавинию на скамье Вальденской церкви, куда когда-то хаживала его тетка. Он бы давно стал отшельником, ушел в монастырь, будь у него для того первое и необходимое основание, но, увы, его нет. Увы и ах. Марио положил шляпу на колени. Внутри было написано «Паницца». Какая все же ненатужная элегантность была во всем его облике! Он вздохнул, и мне показалось, что вовсе не поисками веры, а скорее поисками любви он занят, что, может, даже где-то красуется передо мной. Но Марио сейчас же улыбнулся краешком губ в насмешке над собой. Иронией, броней неуверенных и нежных людей, Марио пользовался так решительно, что порой мог показаться холодноватым и скучающим. Эту иронию он надевал на себя при каждом, даже мнимом провале, заворачивая в слой вялого сарказма любое разочарование.