Несколько сумасбродов перебегают дорогу, и машины попроще терпеливо ждут, а надменные металлические красавицы, пульсирующие звуками возбуждающей музыки, презрительно сигналят замешкавшимся пешеходам, те в ответ делают безразличные лица и нарочно замедляют шаг. Господи, я уже полчаса стою на этом светофоре, и такое ощущение, что все это время дорогу переходят одни и те же люди и сигналят им одни и те же машины. И я одна и та же. Одна из шести миллиардов. И солнце печет прямо в макушку. Это как кошмар: я стою и не могу сдвинуться с места. Я не владею своим телом. В ушах — грохот оживленного шоссе, от яркого солнца глаза слезятся, и я различаю только силуэты и цвета. А этот воздух — даже у самого завзятого лицемера не повернулся бы язык назвать эту дрянь воздухом. Непосредственно за моей спиной развалился мясокомбинат, расточая вокруг тошнотворный запах разлагающегося белка, невыносимую вонь, способную заставить самого заклятого мясоеда стать вегетарианцем. А впереди, на той стороне дороги, желтеет тучный хлебозавод, разомлевший, потный, он, словно соревнуясь со своим извечным соперником, распространяет приторно-тяжелый запах хлеба. Оба запаха, максимально концентрированные, несутся друг другу навстречу и, схватившись в смертельной схватке прямо надо мной, образуют такую чудовищную смесь, что я чувствую, как ноги отказываются мне служить. В какой-то момент невероятным усилием воли я вырываюсь из опутавших меня сетей и, перебежав заколдованную дорогу, сажусь в ржавый автобус.
Он все так же набит людьми-шпротами, только теперь их лица горят с другой стороны. Большой Глаз становится все злее, все больше краснеет его круглое лицо, все болезненнее откликается тело на прикосновение его щупалец; и теперь уже ревет не только раскаленная машина — то и дело тяжко вздыхают запертые в ней шпроты и, словно рыбы, выброшенные на берег, открывают пересохшие рты, жадно ловят обжигающий горло углекислый газ. Одна шпротинка, рискуя свернуть себе шею на повороте, высунула голову в крошечное окошко и зачарованно смотрит на Тополиное царство за оградой старого аэропорта. Небо там все так же высоко и холодно, воздух прозрачен и свеж, тишина безраздельно правит в вершинах величественных деревьев, и невесомый, бесшумный ветер блуждает меж серебристо-изумрудных листьев, и каждый листочек отзывается на его прикосновение чуть слышной, тонкой мелодией. Ветер летит все дальше, задумчиво перебирая густую тополиную листву, новые партии вливаются в общий гармоничный строй, и я отчетливо слышу эту многоголосую мелодию. Когда-то она любила бывать среди людей, они наряжали ее в ноты и называли «фугой»… Когда-то очень давно Ника познакомила нас — и мы стали большими друзьями…
Но она больше никогда не выйдет ко мне из-за ограды старого аэропорта. Шпротинка прячет голову внутри грохочущей консервной банки, и крошечное окошко, словно пустая глазница, с тоской таращится на плоское небо, тщетно пытаясь уловить тающую в вышине мелодию…
Когда-то, кажется даже, что не в этой жизни, родители запрещали мне курить, отбирали найденные сигареты и грозились «принять меры». Теперь они вычитали, что курение помогает ощутить связь с реальностью, и чуть ли не суют мне сигарету в зубы. Потом, вспомнив, что я очень чувствительна к музыке, и еще раз посовещавшись с психотерапевтом, купили гитару — блестящую, какого-то там дерева заморского — мечта! Когда я обнаружила ее на своей кровати, внутри все перевернулось: они хотят заменить Нику какой-то деревяшкой! Вне себя от негодования и презрения, я позвонила матери и высказала в самых жестких и язвительных выражениях все, что думала по поводу этой издевательской выходки. Однако, положив трубку, минут пять смотрела на «Никин суррогат». Теперь гитара уже не вызывала отвращения, что-то опять переклинилось во мне — и буквально в следующий миг какая-то светлая грусть нежно охватила мою душу и унесла в сказочный мир. Когда я вернулась, первое, что попалось на глаза, была гитара. И я полюбила ее. Так, как не любила ни один предмет, ни одну вещь. Когда услышала первые звуки, которые она мне подарила, гитара стала для меня чем-то неизмеримо большим, чем родители, чем все на свете, чем я сама и моя никчемная, пустая жизнь.
Теперь она со мной всегда. Я ношу ее повсюду, даже туда, где она никак не может понадобиться. Когда чувствую ее тяжесть на плечах, ощущаю, как она двигается вместе со мной, кажется, что она — мой самый близкий, самый родной, самый понимающий друг, — и боль слегка ослабляет железную хватку, и одиночество уже не с таким ожесточением сосет душу. В метро я снимаю футляр с плеч и, обняв его рукой, с любовью и ревностью прижимаю моего друга к себе. Придя домой, скидываю с себя ботинки, валюсь в кресло и начинаю играть.