Фая не ответила. Мать подождала и продолжила:
– Это «Прощание славянки». Польский марш.
Мать снова подождала ответа и, не дождавшись, снова продолжила:
– Даже не марш, наверное. Какой-нибудь полонез был, постепенно в марш превратился. Его все любят.
Говорила она с паузами, то ли ждала ответа, то ли сама с собой. Потом еще помолчала. И вдруг запела:
И снова шкаф-виолончель усилил ее голос, живой его трепет пробежал по сухим доскам клуба «Прогресс» и достиг притаившейся Фаи. Незаконченная строка, которую спела сейчас мать, повторяя только что отзвучавшую мелодию, сделала с Фаей что-то странное, незнакомое еще. Горький горячий комок подступил к горлу, ей показалось, она сейчас заплачет, но слез не было, глаза были сухие. Фая не могла не только ответить матери, она и пошевелиться сейчас не смогла бы. Из этого состояния, из этого странного напряжения не было выхода.
– Фаечка, ты что, маленькая?.. Ведь ты же не спишь. И почему ты не разделась? – Фая молчала. – Обиделась? Я знаю, обиделась. А ведь я тебя встречала вчера. На крыльце. А потом слышу – бежишь. Тут Веня Урасов с Матей своей голодной: «Не найдется у вас, чем кошку покормить? Только она рыбу не ест…» Слышишь, Фая, рыбу не ест!.. Да что ж ты молчишь-то? Еще, что ли, чего-нибудь копишь?
И опять Фая не ответила. Мать рассердилась.
– Слушай, это ты от обиды, что ли, ноги не вымыла и все полотенце изгвоздала? Великолепно! Надулась, чтобы ноги не вымыть! А мама пусть стирает. Да еще объясняется, извиняется! Ну и, – мать подыскивала, что сказать, – чихать я хотела!
Фая не всхлипнула, а что-то такое вырвалось у нее из горла, вроде смеха. Но это был не смех, и мать все через тот же шкаф, сквозь глухое и невообразимое уханье оркестра поняла это, и в тот же миг – то есть действительно в тот же миг, как это только мать умела, – она была возле Фаи.
А Фаю трясло, ее переполняло ужасное, внезапное чувство вины вперемешку с остатками обиды и с чем-то еще непонятным, незнакомым совсем, что впоследствии окажется Фаиной гордостью, гордостью, которую не заметили, которую попирают. Мать будет называть это упрямством, а пока они еще обе не знали, с чем встретились. Но самой Фае казалось, что это простая и хрупкая мелодия марша, печального марша билась в ней и не могла выйти наружу. Фаю трясло, она не плакала, пока не заплакала мать. И тогда наконец ее прорвало, она разревелась так, что серое трикотажное платье мамы промокло на животе. И как только платье промокло, мать плакать перестала. Перестала жалеть себя и Фаю вместе, а стала жалеть только Фаю. Как всегда, когда Фая плакала, а бывало это довольно редко, на Агнию Ивановну находило спокойствие, совершенно бесслезное осознание того, что она – последняя инстанция, что за ее спиной нет никого, перед кем можно поплакать, и что Фая плачет перед ней одной. А время, когда мать сможет плакать перед Фаей, уткнувшись в ее живот, еще не настало. И как всегда, даже не воспоминанием, а так, тенью, возник Сергей, Фаин отец, при котором Агния плакала несколько раз, но – не ему. Фаины слезы его трогали больше, но все-таки он был свободен и от ее слез. Он был свободен от них обеих, от Агнии и Фаи. Он хотел быть от них свободным, и у него получалось.
– Мама, как там дальше?
– Где? – не поняла мать. И сразу же поняла: – В «Прощании славянки»?.. Сейчас попробую.
Она дождалась, когда оркестр за стенкой снова захлебнулся и затих, и запела с начала:
А дальше она не помнила и замолчала.
И внезапно, набрав воздуха в легкие, еще раз, только уже в полную силу, во весь свой сильный и глубокий, так никогда толком в жизни не пригодившийся голос повторила последнюю строку:
Это была последняя строка, какую она помнила, но первая в куплете, совсем уже бравурном, но и совсем печальном. Фая всхлипнула последний раз, села, посмотрела на мать глазами мокрыми, прозрачными до самого донца, и пошла умываться.
А Васьки снова не было дома. В это утро и в следующие слегка туманные, холодноватые сентябрьские утра она пропадала. Мать не знала где, а Фая догадывалась, что на птичнике. Но ни Фая, ни мать больше о Ваське и ее уходах не говорили, помалкивали. Стало совершившимся фактом, что у Васьки появилась личная жизнь, проникнуть в которую не было никакой возможности. Что же касается Васьки, то ей даже в голову не приходило делиться с Агнией Ивановной и тем более с Фаей своими похождениями. А ведь Агнию Ивановну она вроде бы продолжала любить ничуть не меньше, когда приходила домой. Просто ее кошачья душа раздвоилась, и новая, все расширяющаяся Васькина душа не нуждалась ни в Агнии Ивановне, ни в Фае.