Глубоко задумавшись, Настасья не замечала меня. Выглянуло солнце, у нее появилась тень, я брел за ее тенью, за нею, тень принадлежала тьме, она — свету. Порыв ветра застал ее перед аркою подворотни, аркой довольно глубокой, ведущей в мрачный колодец-двор. Ветер вышвырнул из арки мириады осенних листьев, желтых, чермных, ржавых, скукожившихся, с жестяным скрежетом поток листвы былой излился ей под ноги, заплясал вокруг нее; она отшатнулась в страхе, чуть не вскрикнула, покачала головой, остановилась на миг, листья из потусторонне холодной и темной арки показались ей дурным знаком, недобрым предзнаменованием.
Она ускорила шаг, я тоже, и вскорости мы прибыли на Главный почтамт.
Выждав немного, я вошел за ней, осторожно озираясь, и увидал ее за столиком в дальнем углу зала. Настасья писала письмо. Она плакала, утирала слезы розовым платочком, ярко-розовое пятнышко в обесцвеченном объеме глухого и гулкого разом почтамта, диссонирующее с казенным его уютом. Мне стало не по себе. Я вышел на улицу, медлил на некотором расстоянии от входа. Мне было тягостно ей лгать. Я вообще по натуре не лжец, вру, за редким исключением, по мелочам, да и то, чтобы чувствовать себя, как все, не ощущать врожденной ущербности своей.
Тут она вышла, успев припудриться и подмазать губы, весьма сосредоточенная, никаких следов растрепанных чувств, слез, смятения. Настасья смотрела на часы, стоя у входа. Она кого-то ждала. Образ скрипача опять замаячил передо мною, но не успел я снабдить его мизансценою, потому что к почтамту подкатил черный иностранный лимузин, Настасья, улыбаясь, двинулась к авто, водитель вышел ей навстречу, спортивный элегантный незнакомый мне гражданин, к ручке приложился, у меня захватило дух, я чуть не ринулся вперед очертя голову, чтобы стереть его с лица земли, да замешкался. И очень кстати. Гражданин из лимузина отдал Настасье ключи от машины, чмокнул ее в щечку, исчез в дверях почтамта, а моя драгоценная села в машину, бойко завела мотор, развернулась и укатила. Посоображав немного, я, несколько растерянный, отправился к служебному входу в Манеж.
— Садитесь, сударь, — сказала она, распахивая дверцу сиденья рядом с водителем, — карета подана.
Я сел, чувствуя себя полным идиотом.
— Я не знал, что ты умеешь водить машину.
— Умею.
— Но это не твоя машина?
— Не моя! — весело подтвердила она. — Не волнуйся, права у меня есть, милиция нам не страшна.
— Откуда ты ее взяла? — спросил я, с ужасом слушая ноты фальшивого неведения в голосе своем.
Но она ничего не заметила.
Мы ехали, оставив позади средство от похмелья: Исаакиевский собор.
— А куда едем-то?
— К Пулковской горе.
— О! — сказал я. — Стало быть, настал канун посещения острова Енисаари?
— Настал! — отвечала Настасья, очень довольная.
Она вела машину прекрасно, но, по-моему, чуть быстрее, чем нужно, о чем я ей и сказал.
— Наши вейки свое дело знают, — сказала она. — У нас в Вихляндии тихо ездят только на телеге. Твоя разве не русский? Какой русский не любит быстрой езды?
— Моя на острове долго жила-была, все больше пешком ходила.
Мы ехали по Московскому проспекту. Настасья тормознула. На сером здании со слоновьими полуколоннами на той стороне проспекта я прочел на стеклянной табличке при входе (золотом по черному) загадочный текст: «Управление управляющего».
Ветерок из окна, быстрое движение, меридианная перспектива, отсутствие в поле зрения скрипача, близость Настасьи привели меня в привычное состояние легкой эйфории. Я забыл про письмо, про ее слезы на почтамте, как забыл про подозрения свои.
Мы выехали за черту города, миновав Среднюю Рогатку, и летели к Пулковской горе, когда Настасья сказала, чуть сбросив скорость:
— Вот Водопой ведьм.
На зеленой полосе травы, делящей шоссе пополам, стоял небольшой павильон с чашей, напоминающий один из четырех домиков Чернышева моста; по краям павильона лежали четыре сфинкса.
— Хочешь пить? — спросил я.
— Нахал. Женоненавистник.
— Ты это недавно уже говорила.
Она так говорила накануне. Я застал ее за чтением японских стихов, поцеловал, она подняла затуманенное лицо.
— Когда я читаю танки и хокку, то чувствую все, как есть: безмозглая женщина перед образом величия мира.
— Нельзя сказать «безмозглая женщина», это тавтология.
— Нахал. Женоненавистник. Мерзкий сумасшедший правдоискатель.
Мы проскакали Водопой.
— Водопоем ведьм его зовут из-за сфинксов, из-за свинок, — пояснила она. — А вдруг одна из свинок — Хавронья? Вообще-то это фонтан Тома де Томона, их на Пулковской горе было три: грот, со сфинксами и с маскароном, теперь у Казанского стоит.
— Их за что разлучили-то? — спросил я.
— Не знаю, — отвечала она озабоченно.