— Знал бы ты, как мне жаль Сальный буян Тома де Томона, — сказала Настасья. — Он был такой уютный. Его снесли в начале века. Мой отец мальчиком мог видеть его. В одной из прежних инкарнаций, — добавила она — дались всем эти инкарнации, я вообще-то в них не верю, а наши архитекторши на работе только о них и говорят, — я, вероятно, была амбарной мышью. Недаром бабушка мне говаривала: «Ну, надулась, как мышь на крупу». Как ты относишься к мышеловкам и крысоловкам? Скажи честно.
— Крысоловок не видал, — честно сказал я, — но ежели крысолов — флейтист, я за ним хоть в реку.
Постепенно лицо ее успокаивалось, смягчалось, пропадала тень между бровей, она начинала потихоньку улыбаться, безмятежность стирала сумрак у глаз и в уголках губ.
— Вообще-то я не разделяю твоей загадочной неприязни к салу, — сказал я. — Я расскажу тебе о свиной туше, висевшей на крючке в ледяных сенях под Рождество; она была натуральная красотка.
— Не сейчас. Я хочу спать.
Но я не унимался:
— А еще я когда-нибудь расскажу тебе о двух спектаклях в валдайском клубе в то Рождество, в клубе на зимней площади; в одном из спектаклей бухгалтерша Галя Беляева, наша вечная любовь, играла Марию Стюарт, а другой был водевиль, привезенный настоящими артистами из Александринки, то есть из Пушкинского театра.
— Я засыпаю, — шептала Настасья. — Кто такая Галя Беляева? Я ревнивая мышь. О ком еще ты расскажешь мне когда-нибудь? Сообщи списком и отпусти душу на покаяние.
— Я расскажу тебе о ревности, Несси-тян, о том, как я ревновал тебя к неведомым мне письмам, твоей прошлой жизни, а также к докторам наук, лауреатам, певцам, министрам, знаменитостям, хозяевам «Волг» и обладателям фраков — ко всем и каждому, кто подходит тебе больше, чем я.
Она внимательно слушала, локоть на подушке, пальцы подпирают висок.
— Тема мне нравится, — сказала она, едва я замолк. — Пожалуй, и я расскажу тебе, как ревную тебя к любой молоденькой твоих лет, к наглым старшеклассницам, к веселым студенткам, бойким официанткам, нахалкам, обходящим тебя в автобусе, при этом беря тебя за плечо или за локоток и задевая тебя цветущим задом, к старым гомосексуалистам, завсегдатаям балетов, наводящим на тебя свои слюнявые бинокли, к дням, проведенным врозь, еще не наставшим и уже отлетевшим, к словам «никогда» и «навсегда», к их наглой правде и отвратительному вранью, а также к твоим будущим любовницам и женам.
— За что люблю времена Шекспира, — сказал я, — так это за отсутствие разнузданного воображения. Жили в простоте душевной. Простые были люди и Отелло, и Яго. Обменявшись только что произнесенными монологами, нам следовало бы друг друга без сожалений и слез задушить и отравить. На что только человеку дан интеллект? Ума не приложу.
— Звягинцев говорит: «Интеллект в том-то и состоит, чтоб допереть, что никакого интеллекта на самом деле нет». Нам, между прочим, давно пора к Звягинцеву в гости.
— Нам — (поцелуй), — между прочим, — (поцелуй), — давно, — (поцелуй), — пора — (поцелуй)...
Почти весь город спал, спали его острова, никто не желал знать, что полная луна заливает серебром каждый несуществующий буян, всякий амбар и на сотни осколков дробятся, как сказал бы Басё, прибрежные светящиеся обереги осенних рек.
ЖИВОТНОЕ ЗВЯГИНЦЕВ