— Мать честная, он еще и гений контакта с экстрасенсорными наклонностями! Я в Лектории-то очень даже внимание на него обратил. Где ты его отрыла?
— Мне не нравится, когда меня обсуждают прямо при мне.
— Мы вас не обсуждаем, — заметил Звягинцев. — Это я так с малознакомыми обнюхиваюсь. Я, животное Звягинцев со Зверинской улицы, обнюхиваюсь при знакомстве.
— Вот, слава Богу, показалась вдали твоя дверь, — сказала Настасья.
— Ты утомилась, тащась по коридору? Или хочешь, чтобы я замолчал? Думаешь, я его обидел? Ни-ни. Ни малейшего намерения нет. Да он и не обидчивый. У него так, приступы, по молодости. Молодой человек, я слегка пьян, не обижайтесь. Вы ведь неуязвимы: вы влюблены, влюбленных судьба хранит. Вот ежели ты вышел из данного сообщества, покинул его по слабости душевной, по своеволию, подчинился обстоятельствам, довычислялся, рассредоточился, — горе тебе! Влепит, врежет, не пощадит. Такая вот трехрублевая опера. Кстати, Несси, как все-таки опера называется: «Чио Чио Сан» или «Мадам Баттерфляй»?
Звягинцев распахнул перед нами дверь своей комнаты, где под лампою с оранжевым абажуром по-холостяцки накрыт был стол, а из-за стола поднялся бородатый тощий человек, тоже в свитере, однако в сером, американец, аспирант из университета, Эндрю, Андрюша, Звягинцев нас познакомил весьма витиевато; он был не под мухой, а пьян изрядно, но в дальнейшем стал почему-то не пьянеть, а трезветь.
Извиняясь за холодец и винегрет, почерпнутые в соседней кулинарии, Звягинцев промолвил, ловко уснащая холодцом наши тарелки:
— Покормили однажды мышек тем, что мы едим. Для эксперименту. Стали норушки асоциальные, злые, тупые; бездействовали, перестали спариваться и давать потомство. Чем первая стадия эксперимента и завершилась.
— А вторая стадия?
— А во второй откинули мышки копыта.
— И какова же, — спросила Настасья, поднимая бровь, — мораль сей басни?
— Мораль сей басни такова же, какова прочих: человек не свинья, ко всему привыкает.
— Вы говорили не про свинья, — задумчиво вымолвил Эндрю, — а про мышка; человек не мышка?..
— Мышка не свинья, дорогой, — сказал Звягинцев. — Твое здоровье. Прозит!
Похоже, Звягинцев немножко фигурял перед иностранцем, слегка кокетничал, стремясь поразить его эрудицией, темой разговора, парадоксальностью. А Эндрю, должно быть, страдал легкой манией обрусеть, поэтому не без гордости сообщил нам:
— Для меня Ленинград теперь чуть-чуть родной город; я тут не чувствую себя чужим.
— Конечно! — воскликнул Звягинцев. — В нашем городе вот как раз каждый местный житель несколько чужой, слегка чужак, малость не в своей тарелке, как бы не совсем живет, и если не переезжает время от времени с квартиры на квартиру в поисках собственного места, хотя бы
Комната у Звягинцева была необъятной высоты, что позволило ему сделать антресоли в виде обводящего комнату по периметру балкона с деревянной лестницей и резными перильцами. На балконе располагались книжные шкафы до потолка; простенки между ними заполняли картины под стеклом, мне вначале показалась — графика (руки Звягинцева); однако в основном то были фотомонтажи из коллекции Звягинцева, изображавшие привидения островов архипелага. Саму огромную комнату разгораживали шкафы, буфеты, бюро, этажерки, создавая отдельные объемы пространства, купе либо каюты, с автономным освещением, все в целом напоминало нору с отнорками, словно Звягинцев и впрямь представлял собою экзотическое животное.
Пока я разглядывал отнорочки (кабинет в миниатюре, альков, сплошные ниши являла ниша сия), беседа, от которой я отвлекся, каким-то образом перекинулась на изобретения и изобретателей.
— Великими изобретателями, — сказал Эндрю, глянув на Настасью, — были китайцы.
Звягинцев хмыкнул.