В левой части втиснуты наши коробки: пять с архивами – хотя только оптимист рискнул бы назвать мешанину надерганных нами разрозненных материалов архивами – и две пустые, под будущий архив детей. Я украдкой заглядываю в коробки под номерами I и II, это коробки мужа. Часть книг в них о том, как документировать собранные материалы или как в процессе документирования составлять архив и работать с ним; другие книги – фотоальбомы. В коробке II я нахожу фотоальбом Салли Манн «Ближайшие родственники». Я листаю его, разглядываю фотографии, присев прямо тут же на бордюре. Мне всегда нравилось, какими Салли Манн видит детей и какие кадры в ее понимании раскрывают детство: на ее снимках рвота, синяки, оголенные тела, мокрые кровати, строптивые взгляды, смущение, необузданная детская ярость. И нравится вечно присутствующая в ее снимках противоречивость, спор между документальным кадром и постановочным, между желанием поймать мимолетное мгновение жизни и сделать постановочное фото мимолетного мгновения. Манн где-то писала, что фотографии на свой лад создают память и вытесняют собой реальное прошлое. В ее фотоработах нет ностальгии по мгновению, которое ей посчастливилось случайно поймать в объектив, пока оно не кануло безвозвратно. Скорее, это признание, что ей не просто посчастливилось застать и запечатлеть интересный момент, а что она украла его у реальности, специально выдернула из непрерывной целостности жизненного опыта ради того, чтобы сохранить его.
Мне приходит в голову, что если вот так копаться в мужних коробках, нечасто, конечно, и тайком, когда он не видит, и по возможности переслушать все записи в его звуковом архиве, то вдруг я найду верный подход к истории, которую собираюсь документировать, и форму, какой она требует? Архив представляется мне подобием долины, где мысли гуляют на свободе и возвращаются назад уже обновленными, выздоровевшими. Ты вышептываешь в ее пустоту интуитивные догадки и мысли, надеясь услышать что-нибудь в ответ. И иногда, только иногда, к тебе действительно возвращается их эхо, реальные отзвуки чего-то, расставляя все по своим местам, когда тебе наконец-то удается попасть в нужную тональность и отыскать нужную отражающую поверхность.
Теперь я изучаю коробку номер III моего мужа, и на первый взгляд это чисто мужская походная библиотечка, компендиум для бродяги, собравшегося покорять и обживать новые земли: «Сердце тьмы» Дж. Конрада, «Кантос» Эзры Паунда, «Бесплодная земля» Элиота, «Повелитель мух» Голдинга, «На дороге» Керуака, «2666» Боланьо[26] и Библия. Среди прочего обнаруживается маленькая беленькая книжечка – гранки романа Натали Леже «Неназванное для Барбары Лоден». В этой компании книжечка выглядит немного неуместно и, зажатая среди солидных томов, тихо помалкивает. Сжалившись, я вытаскиваю ее из общей стопки и возвращаюсь с ней в комнату.
В своих постелях они звучат тепло и беззащитно, как выводок уснувших волчат. Каждого я различаю по манере дышать во сне: муж спит у меня под боком, а дети рядком на составленной из двух односпальных широкой кровати. Проще всего выделить девочкины звуки, она почти урчит, аритмично посасывая во сне большой палец.
Я лежу в постели и слушаю их звуки. В комнате темно, лишь фонарь на парковке обрамляет шторы золотисто-рыжей, цвета виски с апельсиновым соком, опушкой. По шоссе в этот глухой час не проезжает ни одной машины. Закрой я глаза, и тревожные видения вперемешку с муторными мыслями закружатся вихрями в моих глазницах и вплеснутся мне в мозг. Я не буду закрывать глаза, я таращусь в ночь и пробую представить себе глаза членов моего спящего племечка. У мальчика они светло-карие, их взгляд, обычно мягкий, слегка подернутый дымкой мечтательности, может внезапно вспыхнуть радостью, а то и полыхнуть неистовой яростью, какой пламенеет взгляд у натур слишком необъятных и пылких, чтобы усмирять свои страсти, «чтоб исчезать безропотно в ночи», как писал Дилан Томас. У девочки глаза черны и огромны. Стоит ей пролить хоть слезинку, и вокруг них моментально проступает каемка красноты. У девочки глаза невероятно выразительные, и все внезапные смены ее настроения прочитываются в них как в открытой книге. Наверное, в детстве у меня были точь-в-точь такие глаза, как у нее. Мои взрослые глаза, вероятно, уже не так переменчивы, их взгляд тверже и меньше выдает метания души. У мужа глаза серые, с прищуром, в них нередко плещется беспокойство. Ведя машину, он все время вглядывается в ленту бегущей навстречу дороги, точно вчитывается в заумно-непонятную книгу, и хмурит брови. Такой же тревожно-сосредоточенный взгляд появляется у него, когда он ведет запись. А что видит муж, изучая выражение моих глаз, я не знаю; в последнее время он не слишком-то часто смотрит мне в глаза.
Я включаю бра со своей стороны кровати и допоздна читаю Натали Леже, подчеркивая отдельные строчки карандашиком.
«…Насилие, да, но только его приемлемая форма, та разновидность обыденной жестокости, что разыгрывается в семье».
«Приглушенное жужжание обыденной жизни».