И вот пятница, день пятый. Василий Кириллович, немного придя в себя, несколько окрепнув и умом понимая, к чему клонится дело, послал за Иваном Комаровским, духовником, и, причастившись, продиктовав завещание, упросил священника прочитать Псалтырь. Тот с испугу было отказался, считая негожим творить над живым, что положено мертвому телу, но Тредиаковский настоял, успокоил, хоть и не объяснил своей необычной просьбы. Осенив себя знамением, преклонявшийся перед своим духовным чадом Комаровский приступил к исполнению воли – начал читать распевно, привычно потягивая баском долгие гласные звуки: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых, и на пути грешных не ста, и на седалища губителей не седе…» Сладкое жужжание голоса пало на опаленную душу, словно сделало благое дело. Как объяснить отцу Ивану, что не причуды ради просил читать псалмы? Теперь, когда ничто не интересовало, ничто не волновало больше, одного хотелось – покоя, мира, и именно псалмопение, первая поэзия детства, до боли знакомая, нужна была, чтоб породить воспоминания о милом и добром прошедшем: верно, поэтому он так до конца определенно не мог бы ответить на вопрос – что-то было и неясно самому, и исходило из непонятного, бесконечного, но жгучего, настойчиво теребящего душу желания. Прошлое, как длинные, тягучие, переложенные на вирши псалмы Симеона Полоцкого, потекло, и отец Иосиф возник перед взором с его маленькими хитростями невольных рифмовок, добросердечных, трогательных своей почти детской невинностью и целомудрием. Мысли и воспоминания мешались в больной голове – образы опережали вспыхивающие слова, – он достиг желаемого отрешения от настоящего: слух не воспринимал уже чтения, время и окружающее его пространство свились в одну точку – в него самого, и он лежал, довольствуясь монотонным звучанием, облекающим голову в защитный панцирь, особую сферу нескончаемой красоты речитатива.
Но все же, все же действительность врывалась к нему, но не ранила, как он того боялся, а, наоборот, еще более успокаивала, была приятна. Он стал на путь грешников и на седалище губителей возжелал воссесть, мня себя большего достойным, – он справедливо наказан. Любимые античные мудрецы так об этом говорили: «Каждый сам определяет свою судьбу, но сам же за это и расплачивается». Да, он понес заслуженную кару. И теперь, когда ничто не имело значения, он, смотря назад, печально отмечал ступени грехопадения: Монокулюс, Малиновский, Даниэль Ури – маленький французский трубач. Верным оказалось Еврипидово учение о Роке, что в заиконоспасских школах еще уяснил себе: вновь и вновь каялся в содеянном, понимая, что теперь все уже бесполезно, никчемно. Ему действительно мнилось, что бывшего префекта сгубили псалмы-песнопения, исполненные и им управляемые в тот памятный день на Невском подворье, а не течение, сам ход совсем не от его желания зависящих и не его рукой сдирижированных событий.
Вспоминая упоительную близость с Прокоповичем, Куракиным – с вершителями, он в порыве самобичевания (иначе – скрытой гордыни) возносил роль, ему отведенную, до небес, с которых скатился, не справившись с порученным. Он упрекал себя, только себя в слабости, трусости перед грозным Волынским, ставил падение с Олимпа в зависимость от мнимого падения души. А то, обратным ходом мыслей, приходил он к отождествлению себя с мелкой, ничтожной и безвольной пешкой, пожертвованной в большой игре. Прав ли герой Еврипидов, восклицавший: «Лучше вовсе не жить на свете незнатным, в бедности лучше солнца не видеть»?.. Так ли? И почему, почему так? Многократно задавался вопросом и, не обретая ответа, находил успокоение в чувстве жалости к себе самому.