Дома долго не мог прийти в себя – грозный крик Волынского преследовал всюду: «Холоп, холоп!» Страх пробирал до глубины души, мерещился застенок, ужасы. Придавленный страхом, он, плохо понимая, что делает, исписал длинной здравицей лист бумаги – работа отвлекла немного, но, как только стих был окончен, навалилось отупение. Остаток ночи он просидел в кресле – все тысячу раз мешалось в голове, огненными кругами бессонницы крутилось перед глазами: первый испуг, стыд, ужас бессилия, саднящая боль и неведомое доныне унижение – страшное, пугающее смертельными, возможно, последствиями, непредсказуемыми, грозными, по причине вспыхнувшего и неугасшего припадка неистовства – ведь жуткий Волынский ушел в бешенстве, и кто знает, не захочет ли он в другой раз продолжить экзекуцию? Но главное, главное – бесчестье, бесчестье… и бессилие, и… страх. Что он, чином секретарь, против одного из первых вельмож государства?.. Спасения можно было искать только у одного человека – у Бирона, он один был выше кабинет-министра, он один, если б пожелал, мог оградить, спасти. Следовало утром идти в покои герцога и, найдя Куракина, всегда присутствующего при утреннем выходе, просить князя о заступничестве перед герцогской светлостью. Без защиты, без обороны он погибнет – разъяренный Волынский, ненавидящий его как куракинского человека, недаром ведь поминал песенку, конечно, не оставит так дело, доведет его до конца.
Страх подгонял, и он думал о завтрашнем дне – возможно последнем, ибо задуманный шаг мог окончиться гибелью: тюрьмой, ссылкой, но мог и спасти от всеобщего осмеяния. Смех страшил пуще казни, навязчиво преследовал его сатанинский хохот разъяренного кабинет-министра; казалось, весь свет ополчился против него.
Другого выхода не было. Он решился, утром пришел в герцогскую приемную… Но вместо Куракина влетел в залу стремительный Волынский – то ли донесли ему соглядатаи, то ли фортуна направила его сюда своим перстом, – Артемий Петрович редко в последнее время захаживал к герцогу, и такая показная невнимательность была отмечена и послужила предметом пересудов придворных сплетников; как бы то ни было, словно гром из чистых небес, упал ему на голову побелевший от злости кабинет-министр, и то, что грезилось ему в ночи, свершилось. Волынский рванул ворот, развернул поэта лицом к себе и бил, бил, бил снова до полного изнеможения, и кричал грубо, громко, захлебываясь:
– Васька! Сюда! Рвите его! Рвите!