«Чрез сие всем известно чинится, что бывший здесь за 3 года Оператор Фридрих Гофман из Москвы опять сюды прибыл. Он живёт в Голландском кофеином доме у господина Краузе. Его операции особливо в сём состоят, а имянно бельма снимать, зубы вынимать и вставливать, всякий мозоли и бородавки сгинять. У него имеются также зело изрядные лекарства от глаз и зубов, чем он каждому по достоинству услужить потщится».
12
Наконец-то после долголетних мытарств сбылась Петрова мечта – окончательно достроен и открыт был Ладожский канал. В голодную, малообжитую по причине отъехавшего в Москву двора Северную столицу потянулись караваны судов с мукой и провиантом.
Баржи рядились в походный порядок у берегов заросшей кустарником Тверцы: прочные и вместительные дощаники один за другим соскальзывали в воду, словно скатывались с гор, что на верхах и в низинах укрыли древний Торжок. Баржи заправлялись мукой и пускались в плавание то под парусом, то влекомые конной тягой. Но вслед уходящим и ушедшим строились и строились новые, благо лесу кругом было навалом – ведь беспрестанно работали жернова новоторжских мельниц, добывая богатство невеликому своему городу. И вертелись каменные диски, и летел в мешки перемолотый низовой хлеб, и уходили баржи в поход, чтобы по прибытии быть разобранными на дрова – гнать их обратно порожняком выходило дороже строительства новых. Так маленький городишко кормил и отогревал Петербург, кормя и одевая тем себя самого, и новый канал всемерно тому способствовал.
У всех на виду были почести, посыпавшиеся на голову главного начальника строительства – графа фон Миниха, ведь во многом благодаря наполнившимся рынкам и магазинам возможен стал переезд двора в январе тридцать второго из Первопрестольной на невские берега.
Тут на радостях многим были оказаны почести, дарованы ордена, чины, поместья, и колесо Фортуны, этот жёрнов Истории, ещё раз повернулось, увлекая за собой тех, кому предстояло блистать в звучное Аннинское десятилетие; иных же, неугодивших, стоявших поперёк пути, неумолимая сила одолела и ввергла в чёрную бездну, из которой лишь немногие состарившиеся нашли много позже дорогу назад.
Феофан Прокопович – пастырь православного стада российского – как некогда стал силён, и вновь запылал пламенный его взор, но расправляться с затаившимися сторонниками католичества, с мечтателями о патриаршестве, продолжателями лживокрылого и ядопагубного учения Стефана Яворского новгородский архиепископ не спешил, словно ждал чего-то. Часто пропадал он на загородной приморской мызе, где устрена была школа для отобранных, лучших по способностям, а не происхождению юношей. Строгий с виду, оттаивал душой со своими чадами грозный Прокопович и, объясняя молодым красоты стихов, умилялся, когда, звучная и умело расцвеченная, выпархивала на волю певучая строка.
Иногда вечерами читал стихи ученикам Тредиаковский. Феофан ценил, как выпевал чеканные строчки «Энеиды» – словно точёные косточки чёток перебирал, то убыстряя, то замедляя словесную скачку, соразмеряя её с толчками взволнованного сердца, – этот чудодей-музыкант. Дети любили его читку: сидели притихшие, зачарованные. Они и самого Василия Кирилловича полюбили: сдружились, когда ставили для императрицы представление об Иосифе и фараоне.
Тредиаковский с переездом двора впал в фавор – представлен Анне, сподобился целовать руку и назван был придворным стихотворцем. Это значило небывало много. За подношение стихов панегирических были ему плачены деньги, да за подготовку хора к театральному представлению, да за перевод книги артиллерийской – повеление самого Миниха! (Заказ устроил полюбивший поэта Шумахер.) Так что Тредиаковский покинул комнатушку Адодурова, снял просторные комнаты на Васильевском острове, расплатился с долгами, заказал несколько новомодных платьев и накупил книг.
– Теперь я снова гол как сокол, – радостно заявил он преосвященному.
И произнесённая столь приподнятым тоном фраза и весёлый взгляд заставили Феофана улыбнуться – задор и бесшабашность Тредиаковского были ему приятны так же, как и учёность, и глубокие суждения, и мечты о российской науке.
Но сейчас было не до науки.
Тредиаковский не зря наезжал на архиепископскую мызу – кроме влечения сердечного, с преосвященным его связывало ещё одно старое дело, и теперь, когда пристала пора, Феофан решил претворить в жизнь полтора года назад задуманный в подмосковном имении красивый план. Правда, князь Кантемир был теперь в Лондоне с дипломатической миссией, но его вирши остались в Петербурге. Да и маленький сюжет разросся основательно – стихи играют в нём теперь не заглавную роль.
Тредиаковский готовил хор ко дню тезоименитства своей покровительницы и почитательницы принцессы Екатерины Иоанновны – к двадцать четвёртому ноября, дню великомученицы Екатерины. Тексты они подбирали вдвоём соответственно Минеям и по своему замыслу: пастырь и поэт, ибо слова должны были прозвучать, должны были поразить, и обесчестить, и насмеяться над врагами – прозвучать им предостережением и погребальным словом.