38
Небо затянуло облаками, и полная луна лишь на мгновения проклёвывалась из-за низких туч, но света было предостаточно – он взмывал вверх, желая прожечь низкий небосвод колкими искрами: багровое дикое пламя заливало близкие окрестности.
Первый испуг прошёл, и быстро царственно-жестокое зрелище окрутило, привадило – не оторвать уставших глаз от слепящего огня. Мария с сыном и Василий Кириллович приросли к обочине Большой Морской, крыльями обтекала их толпа, тоже впившаяся в огонь; полмешка с книгами, шкатулкой, где болтались две памятные монеты, да ворохом рукописей и старых перьев, что успел смести со стола, ненужным комом мятой крашенины валялись под ногами. Горел дом Тредиаковского. Жар кидался с ветром на людей, прижигал, заставлял пятиться: горело сильно, уже и два соседних дома занялись, и слева и справа в сине-багровой ночи поторапливали резкими матюгами, просили воды и снега, и печально и, кажется, излишне натужно по такому огню звякали в ответ редкие ведра да ржали и стучали копытами выгнанные прямо на улицу лошади.
Здесь, в самом центре пекла, стояли молчаливые пожилые окрестные женщины. Они расположились застывшими группками, как на иконе оплакивающие Богородицу предстоящие, – не трагедия, не печаль, а какое-то из глубины идущее, чуть, быть может, глупое торжество, благоговейное поклонение разыгравшемуся огневому шквалу было писано на их золотисто-розовых в серёдке толпы и малиново-коричневых по окраинам её угрюмых лицах, окаймлённых наспех накинутыми тёплыми шерстяными платками. Не крестились, не судили – глядели немо сквозь обмахивающие брёвна крылья пламени в озарённые колодца окон, пристально, неотрывно следили за адским исчезновением дома, слегка наклонёнными головами как бы подчёркивая избранность, приобщённость свою к естественному для города, но всегда трагичному ночному событию. Шипел истекающий снег, трещали доски, отстреливали петарды-головешки в ореоле светлых, радостных брызг, а за соседним забором давилась слезами и подвывала в смерть перепуганная служанка-чухоночка – её чуть было не забыли в полыхающем доме…
Перед восходом солнца ветерок сорвал лучи с лунного насеста, и холодная лимонная луна ненадолго заткала блёклым светом пожарище; оно умирало в полном одиночестве, дотлевало, полуутопленное в лужах стаявшего снега, помеченное, словно часовыми-брандмейстерами по краям, поглоданными огнём, порушенными батогами, но чудом отбитыми у пламени, обезлюдевшими соседскими строениями. Улица под утро вымерла, окончательно успокоившись.
Вслед огню пришла незаметная ранее унизительная и беспросветная погорельская маета: трактирное житьё, долги – бесконечная, неуспокаивающаяся, как зубная боль, долговая кабала. Стеснённость в средствах отдалила от дворца – стихотворец Её Величества не имел возможности даже одеться прилично роскошному придворному укладу. Как всегда, правда, немного выручил Куракин, да и Шумахер не обошёл вниманием – распорядился выдать вперёд академическое жалованье. Если учесть, что Академия деньги своим членам вообще платила крайне неохотно и нерегулярно и что большинству профессоров и адъюнктов и за тридцать шестой, прошедший, было недодано, то деловая поддержка Иоганна Даниила, официально называющегося теперь советником академической канцелярии, оказалась спасительной, и Тредиаковский почувствовал себя ещё более обязанным своему старому охранителю и почитателю.
Во дворце теперь прочно угнездился академический стихотворец Штелин – сплетаемые им немецкие оды ласкали слух герцога и его окружения, Василию Кирилловичу заказывались только их переводы, что он исправно и совершал.
Деньги! Вот что требовалось для новой жизни. С отчаяния он решился самолично, на собственный страх и риск, издать переведённую книгу. Такого не знала пока молодая российская словесность, средства к печатанию обычно предоставляла типографии Академия наук, выплачивая творцу лишь малую толику дохода. Умерший в прошлом году великий Прокопович успел перед кончиной благословить сей давно замысленный труд; ещё с Иваном неоднократно было говорено о пользе «Истинной политики знатных и благородных особ», сочинённой знаменитым дюком Камбрейским – Фенелоном. Иван, как и Роллень, особо выделял господина Салиньяка де Ла Мота Фенелона из всех французских литераторов, поэтов и философов. Мудрец из Камбре был великим педагогом, воспитателем и наставником праведной жизни; его фолиант – кодекс правил, руководств к честной жизни – несомненно должен облагородить российское читающее общество, спасти его от затягивающего омута злой, нечестной, лихой жизни, растёкшейся по вельможным домам России, да и по всей России вообще. Иван и Тредиаковский возлагали на перевод надежды, уверены были, что книга вмиг раскупится и, вытянув из кабалы её переводчика, послужит ещё одному благому делу.
Но Иван книги не увидал – он умер неожиданно и мгновенно от второго горлового кровотечения.