Ничего теперь не нужно было Тредиаковскому: ни любви ректора, ни славы, ни почестей, ни забот не забывавшего о нём префекта, ничего, только бы побыстрей, поскорей вырваться из этого порочного круга, сбежать, обрести наконец желанную свободу. Ничто не подточило Васькиной решимости, слишком памятны были розги Малиновского.
19
Но Малиновский не отступился от него, отважился ещё раз вызвать бывшего ученика на откровенность. Подловил в монастырском дворе вечером, когда Василий выходил из библиотеки, подозвал, поздоровался первым. Старался быть в разговоре подкупающе ласковым, рисовал опять великолепное будущее по окончании заграничного учения, но против воли сбивался на строгость – Васькино упрямое противодействие выводило его из себя. Что бы ни сулил сейчас Василиск, Тредиаковский на его удочку не попался, чётко дал понять, что более в его наставничестве не нуждается.
Малиновский к концу как-то сник и заговорил совсем не свойственным ему печальным образом – Васька почувствовал, что учитель говорит искренне.
– Ты оказался боязлив, не вынес ничтожных испытаний, отступил в самом начале. Жаль, что ты отвернулся от насущных нужд матери Церкви, отказался послужить ей, как подобает истинному христианину. Если действительно решил погрести себя в далёкой Астрахани, это ещё полбеды, но отчего-то мне кажется, что ты лжёшь. Ты честолюбив, ты и сейчас мечтаешь о славе, иначе не принёс бы перевод, кстати мастерски исполненный, на показ ректору. Мнится мне худшее, но я не смею высказывать свои подозрения. Если замыслил что-то нехорошее, покайся, пока не поздно, покайся и увидишь и поймёшь, что тебе желают добра.
Но Василий остался глух к его словам.
– Что ж, вижу, ты упорствуешь. Я не могу удерживать тебя, но помни, отныне наши пути различны, мне остаётся лишь скорбеть об ещё одной загубленной душе.
Тредиаковскому на миг стало даже как-то жалко префекта, но он вздохнул с облегчением, провожая взглядом унылую, враз потерявшую былую стройность фигуру, одинокую, непохожую больше на жестокую, карающую единицу.
20
Уроки текли своим чередом, Малиновский больше не приставал ни с любовью, ни с угрозами, архимандрит Вишневский и вовсе отвернулся от него, и настораживающая тишина пугала, хотя и была на руку Василию. После того как с трудом и ощупью были пройдены глубокие пещеры логики, подлежало им при помощи Духа Святого погрузиться в философию естественную и понять её согласно учению Аристотеля, но, гласила важнейшая оговорка ректора, следовало пуще нечистого остерегаться мудрствования, несогласного с православием и восстающего на разум Божий.
От голоса учителя мутило, бросало в сон, потянулись и вовсе нестерпимые дни и месяцы, но зима снова отступала, приближалась долгожданная весна, спасительная, открывающая неведомые дали.
Отец Иероним уехал в Голландию, не преминув горячо распроститься с ухмыльнувшимся про себя Тредиаковским – ведь он знал, знал наверняка, что им предстоит вскоре свидеться снова, но тогда, там он уже не будет заточенным в тюремные стены подневольным школяром. В дорогу Василий подарил Колпецкому черновик своей «Аргениды» – регент был тронут до слёз драгоценным подарком, не подозревая, что Васька таким образом просто спасает дорогой ему последний экземпляр поэмы.
Все желания подавило в душе одно, главное – скорее, скорее бы… Коробов принялся готовить обозы, назначены уже были люди, с которыми Тредиаковский доедет до Ревеля, где пересядет на корабль, на его «Арго», и он понесётся, объятый ветром, в волшебную, чудесную Голландию. Он придумал весёлую песенку и насвистывал её, таинственно перемигиваясь с Васятой и Алёшкой:
И наступил день, наступил! И он с утра, с раннего утра ушёл на головкинское подворье навсегда, навсегда распростился со спасскими стенами, с классами, с топчаном, с тридцатью восемью ступенями лестницы, со всем, со всеми: с дорогим Васятой Адодуровым и с любимым, верным и так преданным Алёшкой Монокулюсом. Он произнёс в уме эту триаду и поразился: слово звучало двояко, но оба значения точно отражали суть – он почти уже забыл о своём унижении, о страданиях, о предательстве и, снова вспомнив, ещё раз порадовался, что уходит, и жаль было только двух сердечных друзей, а остальное… гори оно огнём!