Он почувствовал вдруг, что кончился круг жизни, важный поначалу и прискучивший под конец, и вот он летит, несётся, набирая скорость, по последнему отрезку времени старого, чтобы выскочить за границу – в новое, неведомое, манящее. Наконец-то сбросил он серую, надоевшую спасскую одежду! Облачился в подаренный Коробовым камзол, кафтан, в башмаки с серебряными пряжками и железными, цокающими при ходьбе подковками; натянул малиновые, в цвет верхнего белья и штанов, чулки, повязал белый бесконечный, длинный, пышный шейный галстук, надел парик, пудреный парик! и не узнал себя в зеркале. Он схватил в руки треугольную шляпу, больше нужную по форме, чем для дела, ибо в парике было непривычно душно и тепло, он схватил в руки чёрную с белым кантом треуголку и помчался по разбитому старинному тракту из Москвы, к Ревелю, к Ревелю, к своему кораблю, к страшному тёмному морю, проклиная медлительную скрипучую обозную скорость.
Бескрайняя и убогая стлалась вдоль дороги Россия, и он провожал её глазами, запоминал и радовался, что уезжает – уезжает, чтоб обязательно вернуться и тогда служить, служить, служить, претворяя в жизнь предначертанное великим императором. И время наконец-то понеслось вскачь, и не хватало дня, чтобы насладиться юной весной, солнцем и воздухом, упоительным, чистым, и свободой, свободой, и звенящим в ушах враз сбывшимся счастьем. Ему было двадцать два года, только двадцать два, пока ещё двадцать два года, и он пел свою песню, не смущаясь попутчиков:
И хохотал возница, когда он рассказывал, как его обобрала Москва в первый же день, вспоминал петушиный бой и отважного малыша, принёсшего ему в конце концов победу. Победу, свободу, удачу! Он был весел и юн и не раздумывал, как, быть может, трудно придётся ему в чужедальних странах, на чужих хлебах.
Часть третья
На чужих хлебах
1
Входящий в предрассветной мгле в амстердамскую гавань немецкий торговый корабль «Медведь», идущий с грузом пеньки и воска из Ревеля, встречала превеликая гроза. Ни у кого в мыслях не было спускать шлюпки и высаживаться на берег, и не потому, что за стеною дождя близкий порт не был виден, – пассажиры, перенёсшие нелёгкое плавание по Северному морю, попрятались теперь в каютах, и лишь немногие, как Василий, либо от излишней трусости, либо от сжигающего любопытства жались к палубным надстройкам, крестились в ужасе, пригибая простоволосые головы от каждого удара грома. Ветер тянул за одежду, осыпал брызгами сверху и снизу, драил потоками воды палубу. Море, казалось, поглощало несущиеся в него небеса. Вода, урча, исчезала в шпигатах и низвергалась снова пронзительными, холодными струями. Вода была повсюду: возлетала на хищнопенных, рыскающих неустанно волнах, проливаясь из мрака разверзшихся небес, и в отблеске молний видны были тёмные низкие могучие тучи. Остро пахнущие огненно-фиолетовые стрелы чертили пространство, вонзались иглами в беснующуюся за бортом стихию. И было страшно на палубе, но ещё страшней было бы запрятаться в угол тесной, тёмной и душной каюты, беспомощно обмирая при каждом новом грохотании грома.
Так продолжалось долго. Люди окоченели, устали взывать к небесам. Они пробирались, держась за палубные надстройки, к матросу, выкатившему по приказу капитана на палубу бочонок с водкой, – взмывали, чертя фантастические кривые, локти, запрокидывались головы, и алкоголь, растекаясь по жилам, согревал ненадолго, но всё же он грел, грел, и становилось легче на душе, и верилось, что пройдёт стороной, минует, не упокоит их в миле от конца пути.
И вот всё начало стихать. И стихло окончательно.
Меленький дождик сыпал с небес, и улыбались все, подставляли ладони, омывали лица и, усталые, спускались в тёплое, потаённое тело корабля к своим койкам.
Уже и дождик перестал. Тихий-тихий, невидный на воде ветерок нагнал туману. Дышалось легко, радостно ещё и потому, наверное, что туман был благодатен, обволакивал после неистовства отлетевшей грозы.
Приехали, подумал Василий.
Один-одинёшенек сидел он на бухте каната на носу корабля, затерявшийся в тумане, – видениями проплывали его хлопья, и ничего не было видно дальше вытянутой руки: ни мачт, ни острой оконечности палубы с горделиво взметнувшимся утлегарем, ни штагов, ни талей. Редко звякал судовой колокол. Всё остальное стихло. Замерло. Угомонилось, ожидая рассвета. Застывшей маленькой чёрной точкой, единственной живой точкой в призрачном мире тумана сидел он на носу спящего «Медведя». Воздух был в бисеринках серой влаги.
2