С подлым сахаром справиться можно — не сможешь сам — поможет бледнолицый брат твой в больнице. А со старостью, ребята, справиться нельзя. Хотя нет, способ есть, сделал он для себя открытие, он единственный, зато победный и простой. Стоит тебе сдохнуть, как старость будет побеждена и опозорена окончательно, и думать так ты имеешь полное право, потому, что ты стар и скоро тебе сходить со сцены и дальше прямиком сам знаешь куда, говорил он себе и, прихлебывая виски, смаковал любимый вкус.
«Да, да, — говорил он себе, — сцена, конечно, священна и неприкосновенна, но ты, как охотник, знаешь, да, что рано или поздно смерть настигает каждого, как пуля на охоте. С первого раза она может промахнуться и даже со второго, но с третьего — настигнет неминуемо. Потому стоит тебе подумать и уйти со сцены раньше, чем она тебя достанет и ты красиво упадешь, ногами в сторону публики».
Рассуждая так хладнокровно насчет сцены и смерти, он всегда помнил рассказ близкого друга своего, знаменитого футболиста Спартака Никиты Симоняна.
«Я тогда сразу ушел из футбола, — рассказал ему Симонян, — когда во время матча однажды услышал с трибун: „Симонян — старое говно! Вон с поля!“ Вот тогда я понял, пора, и повесил бутсы на гвоздь. Друзья и тренеры уговаривали не уходить, положить на этого дурака с трибун, но я-то знал: такие крики будут повторяться».
Вспоминая Симоняна, думал о себе. А хорошо тебе будет, Армеша, спросил он себя, если по ходу спектакля какой-нибудь продвинутый молодой му крикнет тебе, что ты старое, извините за слово старое, говно? Хорошо, ответил себе Армен, очень даже хорошо — пусть крикнет, пусть просигналит для меня отбой, я не Симонян, сам со сцены не уйду, духу не хватит.
Однако думы о театре, о том, чтоб уйти, становились в нем все более навязчивыми, стучали в темя.
Во-первых, сахар и старость, во-вторых, конкурент Ваня, в-третьих, она, пианистка, поливающая тебя на всех каналах, в-четвертых, никогда моим молодым сверхгениям Саустину и Слепикову не достигнуть уровня Гончарова. «Кстати, Гончар, — вспомнил по ходу Армен, — никогда не позволял снимать свои спектакли киношникам. Театр — это „здесь и сейчас“, только непосредственно „здесь“ и только непосредственно „сейчас“. Театр стареет, не так быстро, как кино, но все же, все же, все же, и не надо театр снимать для кино — пусть спектакли останутся только в головах, учебниках и памяти как недостижимая легенда, как идеал — так считал Гончар и был прав. Я тоже, когда уйду, хочу остаться легендой — мда, а неплохо бы…»
Неплохо бы что? Уйти? Остаться? Уйти?
Маму пытал непрерывно, можно сказать, надоедал. Она, натура железная, долго молчала, отнекивалась, наконец, достал и ответила, что если он уйдет со сцены непобежденным, с высоко поднятой головой, она будет им гордиться.
Маму надо слушать, сказал он.
Виски был добит, кот спал, пробило полночь, и Армен, в чем был, повалился на кровать.
Сон был крепок и сладостен.
Он познакомился в кафе-мороженое с чудной загорелой девушкой. Вместе вышли на пляж.
Ему было приятно идти с ней рядом, смотреть на стихающее море и багряный закат, слушать ее негромкий скромный голос.
Крым, понял он, точно Крым. Что я там делаю? Гастроли?
Вопрос остался без ответа, не требовал его. Волны накатывались шуршащим гребешком на гальку, луна висела над заливом, сладостно пела южная птаха в кустах.
Он положил ей руку на плечо, без усилий, словно поворот в танце, развернул к себе. И, продолжая совместный танец, они в полном и душевном согласии опустились на гальку.
Ветерок трепал ее волосы, доносил до него сладостный аромат молодости.
Совсем рядом возникла и вошла в слух невероятная музыка, которую можно было слушать вечно. Шопен, конечно, он узнал его.
Повернув голову, увидел пианино и за пианино увидел ее. Свою любимую, хорошенькую, вдохновенную, изгнанную Вику. Он вздрогнул от восторга.
Но позвольте, товарищи артисты, а кто же тогда под ним? Сбитый с толку Армен посмотрел на девушку, что ерзала под его чугунной тяжестью. И там тоже была Вика.
Тяжко, разрывая сон, его крик вырвался наружу, он проснулся.
Спугнув гнездившегося на груди Фила, припал к бутылке, к последним необходимым каплям и произнес вслух: «Абзац. Она добила тебя снаружи, теперь выедает мозг изнутри».
Стукнуло в голову: замерь сахар. Так и сделал, схватив недрогнувшей рукой глюкометр с тумбочки. Схватил и подумал: не стоит, и так все ясно.
И все-таки замерил.
И по-актерски крепко отматерил и себя и сраный сахар. Бандит, блин, забрался не иначе как на Арарат — так высоко он еще никогда себе не позволял.
Попытался заснуть — получилось плохо. Промучился да утра и в девять позвонил светлолицему доктору.
135
Через час был на любимой больничной койке и спросил себя в шутку: «Рабинович, зачем тебе квартира в Конюшенном? Ты теперь живешь не там, у тебя теперь временно другой адрес — а скоро будет вообще другой, постоянный — догадался? Тогда готовься».
Любимые медсестры поставили капельницу, веселая живая вода закапала в измученный старый органон, в попытке по весеннему его перезапустить.