В кабинете, как глазные веки, медленно ползут вверх жалюзи. Уборщица Сара готовит худруку кофе: кипяток, две ложки кофейных гранул на турку. Армен извлекает из кармана сверток. Три холостяцких бутерброда. Не густо, думает он, ничего, с утра сойдет. Он пьет кофе и просматривает утреннюю почту и новости: сперва газеты, потом гуглит на клаве. Более он в интернете ничего не умеет.
Вторым человеком, ступившим через четверть часа в театр, стала она. Знала, что он уже в театре, уверена была, что застанет и не ошиблась.
Нервничала.
Чтобы втащить за собой сумку, пришлось распахнуть дверь шире — холод шуганул охранников по ногам, они бросили планшеты, обратили внимание, но помочь не успели.
— Здравствуйте, мальчики, — сказала Вика. — У себя?
— Здравствуйте, — кивнули охранники Геннадий и Василий. — У себя.
Театр. Дом. Не опостылевшая, пополам с Саустиным, квартира — ее настоящий дом. Пристанище, обитель, кров. Ковчег. Стало легче. Высветился день за окном, сразу отпустили нервы.
Вика скинула на стул шубку, оставила охранникам сумку — предупредив, что на время — и пошла наверх в прямом и переносном смысле — к нему.
Репетировала речь, готовила слова. Их должно было быть немного, но очень точными они должны были быть и честными. Вспомнила идею свою с Юдифь, сперва отвергла ее, потом решила, что торопиться не стоит, тем более, что посоветоваться было не с кем, Саустин уже сплыл. Юдифь, подумала она, должна, пожалуй, остаться, но акценты и последствия должны стать другими. Соблазнять худрука было бы занятием слишком циничным, несправедливым и ненужным. Операция Юдифь — тут она усмехнулась — вывернулась наизнанку, поскольку первой соблазнилась она сама; сейчас шла по лестнице, вспоминала мятый его воротничок, его мягкие руки, его голос, и сердце ее колотилось. «Господи, господи, — думала она, — да влюбиться в него после Саустина это… это все равно как на сотый этаж без лифта влететь! Теперь дело за ним», — думала она и тотчас пресекла свою мысль простыми вопросами: какое дело? Зачем? Что он должен делать, если она сама, все сама… «Юдифь, двадцать первый век, — подумала она, — и неясно кто кого должен убить…»
Так ничего и не решив, перечеркнула в себе любовные глупости и твердо приказала себе, что идет к нему за помощью, советом и более не за чем. Твердо и категорично. Вздохнула перед дверью, безотчетно поправила волосы и постучала: сперва чуть слышно, потом сильнее.
— Да! — услышала она из-за двери. — Заходите, любимые!
Любимые? Это он кому? Мне?
Но вспомнила, он отзывается так на любой стук в дверь своего кабинета. Потому что, кто бы ни вошел, он действительно любил весь театральный люд: и охранников, и уборщиц, и рабочих сцены, и радистов, и художников, и, конечно, артистов. Любит их всех, потому что любит Его величество, театр.
Толкнула дверь.
Он допивал кофе, дожевывал бутерброд — увидев ее, прервал и первое, и второе.
— Доброе утро, — на автомате произнесла Вика.
Он был великим артистом и заслуженным деятелем театра, но прежде всего он был настоящим армянином, человеком Востока, правильно воспитанным мамой. Гостеприимство сработало в нем раньше сознания.
— Пожалуйста, прошу, — сказал он и пододвинул в сторону Вики последний бутерброд и турку с оставшимся кофе. Вика вспыхнула от счастья. Позавтракать, по его приглашению, с самим Арменом она и мечтать о таком не могла, но… разделить трапезу с самим… было бы, по ее пониманию, слишком большой наглостью, она себе, конечно, это запретила, она тоже была неплохо воспитанной девочкой.
— Извините, — сказала она, — я потом, после, — развернулась и шагнула к двери.
— Стой, Романюк! — вдруг крикнул он в спину, и она остановилась. — А зачем приходила? Шопен? Милости прошу!
И тут она включилась. Щелчок в голове, и включилась молниеносно, как и подобает настоящей артистке.
— Бетховен, — сказала она, очаровательно улыбнулась, и где он, страх и зажим? Их больше не было.
А он уже откидывал крышку пианино и, дожевывая бутерброд, заранее аплодировал.
Одного не могла она потом понять: почему сказала «Бетховен»? Ведь не знала ничегошеньки о его музыкальных пристрастиях. Но, оказалось, попала в точку.
Стыл кофе, сох бутерброд, но разве, слушая Бетховена, кому-нибудь до еды?
Она играла «Лунную сонату». Не только ту ее привычную для уха, заезженную медленную часть, размененную в сотне фильмов и концертов, но и часть быструю, исполняемую редко, ту, где маэстро Бетховена перехлестывает темперамент, где его музыка, как живая вода, бьется в тесных нотных берегах, перехлестывает их и выплескивается на слушателя накатом, ревущим валом. Играла здорово и столько вкладывала в музыку чувства, что сам великий немец наверняка одобрил бы ее исполнение.
Усох бутерброд и остыл кофе. Не мог он после Бетховена снова приняться за завтрак. И никто бы не смог. Ни один нормальный не смог бы жевать в присутствии бога музыки.