Это был момент истины, вершина истины, высшая ее точка, перевал. Еще мгновение, и спектакль камнем сорвется с перевала в пропасть, и этот камнепад со страшным шумом увлечет за собой артистов, пьесу, театр, судьбы, жизни — и его, дорогого и единственного Армешу, и спасти премьеру станет невозможно. «Что делать?» — стремительно соображала Вика и не могла найти достойный ответ. Но не стоять же безучастно, не наблюдать безропотно как гибнет любимое дело, как гибнет любовь и большие ее мечты — но как ему помочь и что может сделать она, рядовая артистка Романюк?
Она может сделать все.
И нет такой силы в природе, что может остановить женщину, когда она бьется за любовь.
Голову свою за него положи! Жизнь отдай! Вспомнились в ней старые ее клятвы, и она вдруг поняла, что клятвы не всегда бывают словесными. Любая стоящая клятва предполагает под собой действие, которое подсказывает не разум, что-то выше и надежнее разума.
Все сделал за нее инстинкт, она лишь постфактум оправдывала каждое его распоряжение и в этом смысле была несвободна. Инстинкт — гений самого прочного самогипноза.
Чем может мгновенно поразить публику женщина, спросил у нее инстинкт, хотя бы мужскую ее половину? Красотой, подсказал ей ответ инстинкт, она у тебя есть, подсказал инстинкт, действуй!
Вика подняла руку как делала когда-то перед упражнением на гимнастическом помосте и отрешенно, как на судей, взглянула в зал.
Вика сделала первый шаг.
Вика обозначила странный художественный танец.
Вика начала раздеваться.
Стыд, страх и совесть были в ней отключены. Осталось действие. Клятвенное действие ради любимого. Священный гипноз подсознания. Истинный гипноз.
Продираясь к собственной красоте, Вика, танцуя, сдирала с себя одежды как старые ненужные капустные листья.
Радист снова оказался на высоте. Радист включил музыку. Движение слилось с мелодией, и красота вновь восторжествовала.
— Стой! — крикнул заволновавшийся Армен. — В пьесе этого нет! Что ты задумала? Остановись, девочка! Остановите ее!
Но и Шевченко, и Эвентян, и Башникова завороженно, пристукнуто молчали. Мировой смысл для них, как и для всего зала, свелся к сиюминутному зрелищу горячего момента.
Худрук попытался схватить ее за руки, предостеречь, предотвратить — отпрыгнула от него, отыграть еще прилюдно успела ранение и боль от воображаемого разрыва фугаса и — продолжила раздевание.
Худрук — большой артист, сыграл смущение. Отвернулся от позора, прикрыл глаза ладонью, а она… мраморные руки до самых плеч — наружу, налитые гранаты груди — на всеобщее обозрение, обнаженную талию на пятьдесят и нежный теплый пупок — нате, смотрите все! И все ниже и смелее двигались ее гимнастические художественные руки пианистки.
Зал завелся как детская игрушка. Зал охал, свистел, топал ногами, кричал то «Позор!», то «Браво!», кто-то, чертыхаясь, что не ушел сразу, снова поспешил в гардероб, но большинству было любопытно и в кайф — когда еще увидишь реальный стриптиз на сцене государственного театра под руководством любимого артиста, когда ты увидишь такой фугас?
Далеко зашла интрига.
Жалкий лоскуток ткани остался у нее на драгоценном женском месте, и публика, так ей казалось, предвосхищая кульминацию, предугадывала развязку и восторженный финал, но все же всем хотелось досмотреть до конца. Увидеть собственными глазами истину. Запомнить навсегда.
Но красота вновь восторжествовала и прикончила пошлость.
Всего на двух тесемках держались два лоскутка, спереди и сзади. Два лоскутка, отделяющие ее от триумфа или позора. Оба ощущения были ей в новинку и, похоже сейчас, в заводе она собиралась испытать оба.
Армен не позволил.
Театр превыше всего, театр во всем и всегда, театр выше рождений, свадеб и похорон внушал он своим артистам и сам жил так, но только не тогда, когда театр переезжал судьбу его любимой женщины — любимая женщина на Кавказе не может принадлежать зрелищу и театру, она принадлежит мужчине и никому больше.
Он не смог превзойти самого себя даже на премьере, к тому же проваленной.
Охотничья хватка помогла ему ее опередить.
Охотничье, почти собачье чутье заменило ему навигацию.
Едва она коснулась бантика на тесемке левого бедра, чтобы одним движением избавиться от последней преграды и оголенной отдаться залу, как мощной, привыкшей крепко брать и держать свое рукой он обнял ее за то место, где спина теряет очертания, и вжал в себя ее телесную славянскую невесомость.
Публика обмерла.
Ему завидовали мужчины. Ей завидовали женщины.
Два-три свистка с мест подчеркнули тишину.
Возникший общий организм о двух спинах требовал иной музыки, и радист снова не подвел. Тихий, нежный вальс как душевный бальзам сошел на зал и на публику, и она расслабленно выдохнула.
Неспешно и нежно повернул Армен свою Вику и умиротворенно повлек ее вкруг сцены.
Музыка продолжалась, и продолжился танец. Это не было дуракаваляньем как с Шевченко, Фугасом-первым, это был танец единения и счастья. По ограниченной сцене, по беспредельной вселенной чувств.