— Но не будет так, как говорят академики, сеньор Асорин! Не будет! Мигель был из Алькасара, пусть хоть весь мир говорит другое. И Блас — оттуда же; а дед был из Тобосо.
И затем:
— Здесь, в доме дона Кайетано, есть кое-какие документы той эпохи; я сейчас их изучаю и могу заверить вас, что не только дед, но также несколько дядей Мигеля родились и жили в Тобосо.
Что могу я возразить дону Сильверио? Станет ли кто-нибудь утверждать, что человеку не подобает верить, будто дед Сервантеса был из города Тобосо?
— И мало того, — продолжает достойный идальго, — в Тобосо существует и всегда существовало предание, что в городе жили родственники Мигеля, здесь до сих пор есть дом, который все мы называем «домом Сервантеса». А дон Антонио Кано, наш земляк, разве его вторая фамилия не Сервантес?
Дон Сильверио на мгновение умолк; мы с нетерпением ждали продолжения. Потом он сказал:
— Сеньор Асорин, мне вы можете верить, глаза, которые перед вами, видели подлинный герб рода Мигеля.
Я изобразил легкое удивление.
— Как, — воскликнул я, — вы видели герб, дон Сильверио?
А дон Сильверио энергично и с выражением:
— Да, да, я его видел! На щите были изображены две оленихи, а девиз был такой:
И дон Сильверио, который произнес эти слова торжественным и громким голосом, смолк, воздев правую руку вверх и глядя мне прямо в глаза, а затем обвел торжествующим взглядом остальных присутствующих.
Мне очень нравится дон Сильверио; моя симпатия распространяется на дона Висенте, дона Диего — мечтательного кабальеро, на дона Хесуса, на дона Эмилио — с его бородкой клинышком. Когда мы расстались, было ровно двенадцать часов ночи, не лаяли собаки, не хрюкали свиньи, не ревели ослы, не мяукали кошки, как это было в памятную ночь, когда Дон Кихот и Санчо явились в Тобосо; царила глубокая тишина; мягкий, ласкающий свет луны омывал улицы, вливался в трещины на разрушенных стенах, целовал кипарисы и дикую оливу, которые растут на площади…
ИСПАНСКАЯ ЭКЗАЛЬТИРОВАННОСТЬ
Я хочу положить конец моим путешествиям в географической столице Ламанчи. Найдется ли еще другой город столь типичный, столь ламанчский, где столь глубоко чувствовались бы и становились понятными завораживающее воздействие этих гладких равнин, тяжелая, полная самоотречения жизнь этих достойных земледельцев, приводящее в отчаяние однообразие часов, которые все проходят и проходят, неторопливые, бесконечные, в атмосфере грусти, одиночества и бездействия? Улицы широкие, чрезмерно просторные, дома низкие, сероватого, свинцового, землистого цвета; сейчас, когда я пишу эти строки, небо затянуто темными тучами, дует, завывает, ревет ледяной, яростный ветер, гонит по пустынным дорогам облака пыли; издали до меня доносятся бессвязные, жалобные удары колоколов; изредка пробежит по улицам крестьянин, укутанный в свой темный плащ, или женщина, вся в черном, с закинутыми на голову юбками, из складок которых выглядывает ее посиневшее лицо; в глубине широкой, безлюдной площади виднеются свинцово-серые шпили и красные стены ветхой церкви… Вы все идете, идете против ветра по широкой, бесконечной дороге, и пыльные вихри хлещут вас, пока вы не доберетесь до большого казино. И тогда, если дело происходит утром, вы входите в пустые залы с деревянным полом, по которому стучат ваши ботинки. Никого здесь нет, вы тщетно звоните, снова и снова, во все звонки, печи не топятся, холод начинает сковывать ваши члены. И тогда вы опять выходите на улицу, опять шагаете по нескончаемой пустынной дороге, бичуемый ветром, ослепляемый пылью, вы возвращаетесь в гостиницу, где тоже не топятся печи, входите в свою комнату, садитесь, погружаетесь в печаль и чувствуете, как на ваш череп тяжелым грузом давит вся скука, все одиночество, все безмолвие, вся тоска города и окрестных полей.