В нашем искусстве нечего искать дыхание широкого сладостного гуманизма, вибрацию души, тронутой всеобщим страданием, нежность, тонкость, успокоительное и бодрящее утешение. Самое душевное и бодрящее во всей нашей литературе — это, возможно, чудесное послание Фернандеса де Андрада, и, однако, оно оставляет в душе впечатление самого горького пессимизма. Поэт рисует пустоту придворных интриг, тщетность стараний и стремлений людских, вечный обман, царящий в наших делах и сделках, всегдашнюю несправедливость людского суда: повсюду непорядок и злоба; богатство дается не служением Астрее, как прежде, а лестью владыкам; злодея награждают, отнимая у добродетельного; безупречная, достохвальная добродетель — лишь личина „подлых фигляров“… Все суета и обман. Сама жизнь наша не более, чем „краткий день“, который можно сравнить с сеном — утром оно зеленое, вечером уже сухое. „О смерть! — завершает автор великолепной фразой: — Приди же безмолвно, порази мгновенно, как стрела!“
И, подобно Андраде, все как есть поэты развивали идею отношения человека и вселенной. Разве сладостный певец „Ясной ночи“ с его мрачными мыслями не стоит вровень с самым глубоким пессимистом из современных поэтов? Среди всех них первый — Леопарди, но и тот не внушает вам такую тоску и безутешность. Беспощадный в осуждении людского злосчастья и ничтожества, фрай Луис де Леон в дивных стихах, проникнутых спокойной платонической ясностью духа, постепенно показывает, как „алчное и жестокое время“ все изменяет и всякое величие и страсти наши завершает смертью и небытием. Жизнь — суета сует: если случайно кто-то счастлив, так это человек, который ищет утешения у себя самого, а не у окружающих его людей и вещей:
Печаль, присущая нашему искусству, — печаль опустошающая. Открытие Америки было завершением дела Реконкисты: оно окончательно превратило испанца в человека действия, нерефлектирующего, непоэтичного, закрытого для всякого ощущения эстетического сродства, склонного к напыщенной декламации, к громогласному бахвальству. И вот вам два жанра, отражающих наш упадок австрийских времен: театр, плутовской роман. Лопе доконал наивную, сочную, непосредственную драму в прозе Тимонеды и Руэды; его театр открывает варварский период драмы искусственной, многоречивой, без наблюдения жизни, без правды, без поэзии, драмы Кальдеронов, Рохасов, Тельесов, Морето. Ни в одной литературе нет ничего более высокопарного и несносного. Этот театр без матерей и без детей, с однообразными характерами, с абстрактными темпераментами, воплощенными в болтливых дамочках, в гротескных драчунах, в глупых грасиосо, в персонажах, которые на каждом шагу толкуют о своей чести и на каждом шагу совершают тысячи подлостей…
Роман же — кроме „Ласарильо“, произведения юношеского, написанного, когда риторические шаблоны и пружины романа еще не сложились, — этот столь прославленный плутовской роман не что иное, как пестрая и сухая мешанина живописных жестокостей и ужасов, претендующих на комизм. В сухости и свирепости никто не превзошел великого Кеведо. „Жизнь пройдохи Дона Паблоса“, этот полный преувеличений, бестактностей и насилия тягостный, мрачный парад голодных бродяг и шлюх, — вот точный сколок всех плутовских романов. Хитрости и безжалостные проделки, придуманные автором, чтобы помучить своих персонажей, вызывают отвращение. Здесь, как и в прочих испанских книгах, явно и четко проступает дух народа, гипертрофированный эпохой упадка. Между страницей Кеведо, холстом Сурбарана и статуей Алонсо Кано — полное соответствие. И между этими страницами, этими холстами, этими статуями и кастильским пейзажем с резкими его контрастами и бескрайними просторами существует логическое и всестороннее родство».
Асорин выпивает еще рюмку водки.