И в конце-то концов, к чему Воля? К чему эти беспрестанные метания, от которых вся наша жизнь как в лихорадке? Почему счастье должно быть непременно в Деятельности, а не в Покое? С точки зрения эстетики, египетская статуя, одна из этих застывших, симметричных статуй, столь же прекрасна, как греческая статуя дискобола, вся движение и мощь.
Что до этической стороны, то она второстепенна. Красота — вот высшая мораль. Любой из этих монахов, на мой взгляд, более морален, чем хозяин фабрики мыла или гребней; иначе говоря, его жизнь, жизнь безвестная и тихая, оставляет более глубокий след в человечестве, чем жизнь фабриканта, производящего тот или иной товар.
Мне симпатичны эти честные братья, потому что в каждом из них я вижу свой портрет: вижу в них людей, презревших волю, ту самую волю, которую я не могу презирать… потому что ее лишен. Но я и не желаю ее иметь. Что я буду делать дальше? Не знаю, буду жить как живется. Литературного честолюбия у меня уже нет. Сегодня пробовал работать над своей «Палкой Иммануила Канта», и эта книжонка вдруг показалась мне нелепой, претенциозной, отвратительной. Ирония! Предоставим каждому мирно идти своим путем. Я пойду своим. А мой путь пролег через этот городок, где я родился, где я учился, где я узнал человека, великого в своих слабостях, где я любил женщину, искреннюю в своем фанатизме, где я проживу свою жизнь как придется, как любой другой из здешних, — буду ходить в казино, приходить из казино, надевать по воскресеньям новый костюм, не буду сердиться, если судья победит меня в споре о праве на дополнительную часть наследства, буду краснеть, что не умею ни стрелять из ружья, ни играть в домино, ни говорить глупые слова глупым девицам…
И вот старый ваш бродяга встает в девять часов, надевает поношенный костюм, ополаскивает неделю не бритое лицо… Служанки посдвигали всю мебель с мест и усердно треплют ее метелками (в маленьких городках не умеют наводить чистоту, не устраивая страшнейший кавардак). Шум — особенность провинции: здесь не говорят, а кричат, ходят, стуча каблуками, чихают громоподобным чихом, кашляют, будто из пушки стреляют, переставляют мебель с оглушительным грохотом. По утрам во всем доме суматоха, облако пыли реет в воздухе как густой газ. Выхожу на прогулку. Пойти в казино? Что ж, пойду в казино. Там я всласть могу поговорить о политике, там спорят о самоочевидных вещах, горячатся и кричат из-за нелепейших пустяков. И некий господин — непременный тип в каждом городке, — разглагольствуя в напыщенном стиле выступающего на суде адвоката, будет убеждать меня в той или иной чепухе, которую будет упрямо размусоливать, только бы посрамить меня, человека, о котором писали мадридские газеты. Проходит час, еще час, еще час; улицы обдает жаром летнее солнце или метет по ним ураганный зимний ветер — мне все равно. Я не знаю, куда податься. Возвращаюсь домой. Служанки перевернули все бумаги на моем столе, настырно плачет ребенок у соседей, кричит какая-то женщина, на улице колют толстые стволы олив гулкими ударами топора… Сажусь обедать. А потом — опять в казино? Да, опять в казино. Снова начинается разговор о политике: меня спрашивают, за кого я — за Гомеса, или за Санчеса, или за Переса, все это местные касики. Я говорю, что мне нравятся все трое. Взрыв возмущения! Да ведь Перес куда способнее, чем Санчес, а если я стану возражать, стало быть, мне неизвестно, что в 1897 году Перес победил на выборах Санчеса и Гомеса, имея поддержку всего двух членов аюнтамьенто. Кроме того, экс-министр Такой-то весьма ценит Переса. «По-вашему, министр Такой-то не имеет влияния?» — спрашивают меня. Я не знаю, очень ли влиятелен Такой-то, но вынужден решительно ответить «да, очень влиятелен», чтобы не огорчить его поклонников. И тогда некий приверженец Гомеса — а Гомес из числа соратников экс-министра Сякого-то — очень серьезно спрашивает меня, действительно ли я полагаю, что Такой-то более влиятелен, чем Сякой-то, потому как Сякой-то замечательный оратор и его поддерживают многие сенаторы и весьма видные депутаты. Я также не знаю, можно ли считать Сякого-то действительно талантливым человеком, но отвечаю, что он, на мой взгляд, политик авторитетный и что я вовсе не имел намерения его оскорбить. Тогда его поклонник спрашивает, читал ли я речь, произнесенную им в 1890 году в Конгрессе по какому-то там поводу. Говорю, что не читал; он глядит на меня с презрением, и мой отрицательный ответ дает ему повод потом насмехаться над «этими писателями, которые уверяют, якобы все знают, все читали, а на деле не слыхали о речи, произнесенной Сяким-то в 90-м году…»