И он подумал о ждущем его неминуемом крахе, ибо жизнь хотя бы без одного из этих качеств не стоит труда.
В конце концов Асорин решил уехать из Мадрида. Куда он едет? «Географически» Асорин знает, куда направил свои стопы, но что до направления «интеллектуального» и «этического», растерянность его возрастает со дня на день. Асорин — как бы некий символ: его колебания, его мечты, его отчаяние типичны для целого поколения, лишенного воли, лишенного энергии, нерешительного, нестойкого поколения, у которого нет ни отваги поколения романтического, ни твердых убеждений поколения натуралистического. Возможно, что это разложение идеалов есть благо; возможно, для будущего — более или менее отдаленного синтеза необходим такой жестокий анализ всего… Но покамест бесспорно одно: то, что превыше всего — Красоты, Истины и Добра, — то самое главное, что есть Жизнь, переживает беспримерный упадок, неслыханную убыль… а это также убыль Красоты, Истины и Добра, гармония коих образует Жизнь — полноценную Жизнь.
ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ
Эта часть книги состоит из отдельных фрагментов, написанных Асорином в часы досуга. Автор решил их опубликовать, дабы стала яснее сложная психология этого мятущегося человека, о котором человек серьезный, последовательный, один из тех, у кого в голове вмещается не более одной мысли, сказал бы, что он «совершенно свихнулся» и «идет по дурному пути».
Возможно, что путь, по которому идет Асорин, и впрямь дурной, но, во всяком случае, это путь. И все же лучше идти, пусть неверным путем, чем быть вечно неподвижным, вечно неизменным, вечно закоснелым… как эти почтенные господа, сами неспособные двигаться и осуждающие движение других.
Приехал в пять утра. Совершенно измучен поездкой в четыреста километров! Лег, немного поспал, проснулся. На балконе пролегли широкие полосы слабого света. И глубокая тишина, немыслимая тишина, тишина гнетущая, сокрушительная давит на мой мозг. Открываю балкон. Солнечные блики усеяли улицу, вверху небо раскинулось ярко-синим пологом. Улица безлюдна, время от времени пройдет крестьянин; затем, час спустя, — ребенок; еще через час — старуха в черном, опираясь на палку… Прямо впереди виднеется темный силуэт горы, фруктовые сады в цвету белеют на фоне серых склонов, порхает в лазури голубь, упоенно трепеща крыльями, тихо идет вверх дым из труб. И вдруг раздается протяжный, тоскливый, жалобный крик бродячего торговца.
Что и говорить, я в провинции, отсюда далековато до Пуэрта-дель-Соль, не близко и до актового зала «Атенео». А так как в провинции, когда здешний касик не запрещает, можно выходить на улицу, я и выхожу с соизволения муниципальных властей. Куда направиться? Не знаю. Тут я не могу сесть в трамвай, идущий к Ретиро, не могу купить «Le Figaro»[45]
, не могу сунуть нос в церковные закрома, ни с кем не могу позлословить насчет последней статьи своего друга… Что делать? Вхожу в казино. Там один старик читает «Эль Импарсиаль», два других — толкуют о политике.— Такой-то, — говорит один старик, — будет председателем Совета.
— А я думаю, — возражает другой, — что Сякой-то возьмет верх.
— Простите, — замечает первый, — но у Такого-то куда больше смекалки, чем у Сякого-то.
— С вашего позволения, — опять возражает второй, — Сякого-то поддерживает армия.
Что мне делать в этом казино, где толкуют о каком-то экс-министре или вожде партии? Иду в парикмахерскую. В маленьких городках парикмахерские настроены демократически. Демократия пленяет испанских брадобреев! Вот и в этой парикмахерской хозяин, давний поклонник Роке Барсиа, намыливая клиента, рассуждает о всеобщем голосовании.
— Голосование, — говорит хозяин, — основа свободы. Пока правительства будут фальсифицировать выборы, у народа не будет свободы. А фальсифицировать будут, пока не появятся настоящие люди. Теперь их не стало! Вот Роке Барсиа, это был человек!
Не знаю, был ли Роке Барсиа действительно человек, но подозреваю, что в парикмахерской, где восторгаются автором «Этимологического словаря», обслуживают клиентов плохо. И я выхожу на улицу.
Немного прогулявшись, заглядываю в мастерскую плотника. В плотниках есть что-то евангельское. Читатель, конечно, помнит, что святой Иосиф был плотником. Смотреть, как трудятся, всегда поучительно, а смотреть, как трудится плотник, это почти трогательная идиллия. Беда лишь, что этот плотник республиканец.
— Какие были времена! — восклицает он, ударяя молотком по стамеске. — Какие то были времена! Теперь мы уж вовсе в тупике. Что до меня, так с тех пор, как ушел в отставку Льяно-и-Перси, я ни в кого не верю.
Плотник, верующий в Льяно-и-Перси, кажется мне еще более опасным, чем цирюльник, восторгающийся Роке Барсиа. И я ухожу из плотницкой мастерской. Но мне все же хочется с кем-то поболтать, и я подсаживаюсь к старику, греющемуся на солнце у двери.
— Все очень плохо, очень плохо, — говорит мне старик, — вино не имеет сбыта, батраки сидят без работы, без куска ячменного хлеба. Пройдет год-другой, и этот город превратится в сплошное кладбище.