Приведя себя в порядок, надо было идти в один из пустых залов для общей молитвы на коленях, затем в часовню — к утренней мессе. Это ежедневное таинство, творимое на заре, должно быть, и пробудило во мне так и неутоленную жажду, заворожило тайной и обратило к вечным вопросам бытия… Вот я стою в темной часовне — из утра в утро, все восемь лет. В глубине чадят свечи — пламя подрагивает, словно бы силясь знаками сказать о затаенной боли; голос, читающий молитву, негромок и внятен; свет зари за окном все мертвенней, все резче.
После мессы — приготовление уроков; через полчаса, по звону колокола спускаемся вниз поесть.
После завтрака возвращаемся к прерванным трудам и, наскоро повторив задание, идем в класс. Три урока подряд — без перемен, по часу каждый. И снова ненавистная комната для занятий. Еще полчаса зубрежки — и вновь по звону колокола парами спускаемся вниз. Обед проходит в молчании под чтение Жюля Верна или «Дон Кихота» (обязанности чтеца мы исполняем по очереди). Затем дозволяется идти во двор и целый час ничего не делать. А после снова эта жуткая комната для занятий — еще полтора часа корпеть над книгой, пока не ударит колокол, а как ударит — в класс. Еще два урока, затем еда, час свободного времени во дворе — и опять вперяться в книгу.
Занятия и на этот раз длились полтора часа, но, казалось, время застыло. Тяжеленной плитой давила на наши младенческие мозги сама вечность — мутный свет замасленного кенкета, обшарпанные стены, сырой холод… Руки уже не держат голову, глаза, уставленные в книгу, не разбирают строчек, а в мозгу все тарахтит бессмысленный набор фраз…
Снова бьет колокол — уже в потемках спускаемся вниз. И продрогши еще и в трапезной, за длинными столами, покрытыми мраморными плитами, наскоро поужинав, поднимаемся на второй этаж. Там, в зале, вновь сообща молимся, преклонив колени, и расходимся по спальням.
ДОЛИНА
И все-таки именно этой безобразной комнате, где мы занимались, я обязан пробуждением души… Располагалась классная комната в самой дальней пристройке, на верхнем этаже, и окна ее выходили прямо на екланскую долину — маленькую, тихую, зеленую. Душистым, свежим ковром она расстилалась до пологих розоватых холмов на горизонте: среди зеленей чернели овощные грядки; огибая межи, вились канавки, по которым, журча, бежала обильная чистая вода; там и сям веселым сочным мазком картину оживляли деревья — то раскидистый старый орех, то миндаль с причудливо перекрученным стволом. По левую сторону густо темнели тополя, справа прямой белой линией тянулась к холмам и пропадала вдалеке дорога.
А прямо напротив окон, там, в долине, за легкой деревянной оградой, среди цветов и деревьев стоял белый домик. Восемь лет, изо дня в день, со своей парты, оперев голову на руку, я глядел на эти беленые стены, впитывая их чистоту, зеленую свежесть сада и тайну этого безмолвного домика, схоронившегося за ветвями. И это неотрывное гляденье как противоядие спасало меня в моих детских бедах; это оно пробудило во мне любовь к Природе, к деревьям, возделанным полям, далеким горам, к воде — и той, что играет в ручье, и той, что ворочает жернова.
ОТЕЦ КАРЛОС
Первым, кого я увидел в колледже, был отец Карлос Ласальде, ученый археолог. Добрая и нежная память о нем до сих пор живет в моем сердце. Он был стар и сух. Точеный профиль, умный проникновенный взгляд, неслышный шаг, и в каждом жесте — сдержанность и удивительная чуткость. И была в его глазах и голосе — я заметил это сразу — какая-то тень то ли грусти, то ли горечи, от которой смущенно притихали бедовые озорники. Не зря, наверное, судьба свела меня в самом начале жизни с этим замкнутым, тихим, отрешенным человеком…
Тогда, увидев меня в вестибюле, отец Карлос Ласальде взял меня за руку, привлек к себе, погладил по голове; не помню, что такое он говорил мне, но и сейчас вижу его склоненную голову, его улыбку, его светлые, печальные глаза. Встречая отца Ласальде, всякий раз с затаенным благоговением я провожал его взглядом: вот он неслышно проходит по галерее в сандалиях на веревочной подошве, всегда молча, не отрывая глаз от книги.
Недолго пробыл отец Ласальде в колледже. А когда уехал, суровые, прямоплечие египетские статуи, которые он раскопал на Холме Святых, затосковали. Ведь страждущая его душа обретала себе приют в тех давних, баснословных временах, а эти печальные каменные люди — жрецы и боги — были ему изначальными братьями и в неверии и в надежде.
УРОК
— Проклятье! — бормочу я. — Так и не выучил, а готовиться уже некогда.