Иван Андреевич взмахом приглашает меня в свой кабинет. Этим же взмахом Антон Савельевич оставлен в приёмной. Между мной и Иваном Андреевичем состоялась дружеская беседа. Во время этой беседы я играю роль интеллигента-вундеркинда, которому, как уважаемому шуту, позволено кое-что лишнее.
На стене висит большая подробная карта устья Волги и части Каспия. Обычным гражданам, даже местным жителям, туда вход закрыт.
— Рыба же должна где-нибудь спокойно жить, — говорит Иван Андреевич, — а их только пусти. Не то что рыбу — Каспийское море вычерпают.
Кабинет у Ивана Андреевича — высшей категории. Все предметы, от несгораемого сейфа до чернильного прибора, первосортны. Все, кроме дешёвеньких женских бус из органического стекла — пластиглаза. Женских бус на письменном столе. Я невольно задерживаю на них взгляд, но тут же перевожу его на портреты. Ленин, правящий в данный момент страной Соратник[9]
и Киров. Портреты Кирова в советских учреждениях нечасты ещё со времён его кончины в коридоре Смольного института. Но насчёт Кирова Иван Андреевич объяснил мне, что тот сыграл важную роль во время борьбы с контрреволюцией в Астрахани. Замечу от себя: Сталин тогда находился повыше Кирова, в четырёхстах шестидесяти трёх верстах вверх по фарватеру Волги, а именно в Царицыне. Но об этом я Ивану Андреевичу не сказал, об этом я смолчал. Чёрт его знает, как щёлкнет в голове у Ивана Андреевича рискованное упоминание взаимосвязи будущего вождя всея Руси и вождя Астрахани в период гражданской войны. Я смолчал и правильно сделал. С начальником, князем ли, ханом ли лучше всего беседовать, слушая, что он говорит. А Иван Андреевич оказался человеком внимательным, рассказал о дешёвых бусах на своём письменном столе. Заметил мой взгляд, который я хотел утаить. Всё-таки хоть и дешёвый, да предмет женского туалета, а в кабинете ещё одна, задняя, дверь имеется. Кто его знает, может, какая-нибудь уборщица здесь побывала, пока я газировку пил. Начальники иногда уборщиц любят, особенно молодых, деревенских, ещё ими же, начальниками, не испорченных. Только я так подумал, как Иван Андреевич сграбастал со стола своими толстыми загорелыми пальцами дешёвые бусы, которые вполне могли бы украшать детскую шею шестнадцатилетней крестьяночки, шею- стебелёк одуванчика с белокурой головкой. В том, как Иван Андреевич сграбастал бусы, была эротика садизма, самодержавная власть хана-насильника.— Вас, я вижу, эти бусы заинтересовали? — спросил Иван Андреевич, держа бусы на широкой ладони. Так он держал бы невесомую девочку. Держал бы перед тем, как уложить её… куда? Здесь, пожалуй, некуда… Ну и мысли, ну и мысли, ну и мысли.
Совершенно пристыженный своими неприличными мыслями и тем, что Иван Андреевич их разгадал и обходится с ними просто и ясно, по-мужски, тогда как я веду себя подобно нашкодившему подростку, совершенно всем этим введённый в неловкость, я нечто неразборчивое промямлил.
— Пойдёмте, — сказал Иван Андреевич, и мы вышли в те самые задние двери.
За дверьми была ещё одна, довольно просторная комната, но обставленная не по-деловому, а явно для отдыха. Было очень прохладно, работал кондиционер, дышалось легко. Слышались лёгкие шлепки воды: видно, за белой, санитарно-стерильного цвета дверью располагались душ и туалет. На обеденном круглом столе — хрустальная ваза с разнообразными высококачественными фруктами: яблоки, айва, сливы, груши. Поперёк, как бы завершая натюрморт, большая красивая кисть розового винограда.
— Хотите вина?
Открыл финский холодильник, вынул бутылку белого, точнее, золотисто-соломенного вина. Кахетинское вино — «Тибаани». Я пил такое вино у Марины Сергеевны. Терпкое, с привкусом виноградной косточки. Утоляет жажду и объясняет нам причины наших заблуждений. Мы выпили с Иваном Андреевичем по бокалу, потом по второму и немножко, ненадолго сблизились. Тогда Иван Андреевич опять взял в руку женские бусы и начал мне объяснять. Признаюсь, первые фразы я пропустил, поскольку рассматривал широкую мягкую тахту, безусловно, не скрипучую. На такой тахте долго можно лежать без сна. Меня ко сну как раз располагает неудобная постель, на которой, кроме как спать, ничего делать нельзя. Ни понежиться телесно, ни понежиться умственно, то есть поразмышлять.