Эта концепция основывается на недоразумении, а именно на таком определении ожидаемого предмета, которое влечет за собой непреодолимые апории. Ожидаемый предмет должен был бы каким-то образом присутствовать в направленном на него интенциональном акте. Но в этом случае мы наталкиваемся на альтернативу следующего рода: или данный в интенции ожидания предмет — другой, нежели будущий предмет, который впоследствии наполнит наше ожидание; или же предмет ожидания есть сам будущий предмет, и ожидание, как интенциональный акт, обладает мистическим свойством соотноситься с будущим, причем таким, каким оно осуществится, еще до того, как оно осуществится
. В первом случае ожидаемый предмет является не будущим, а настоящим: ожидание больше не есть ожидание чего-то и, следовательно, больше не есть ожидание. Во втором случае, если ожидаемое есть будущее и если только наступление будущего может явить мне то, чем оно будет, то я не могу знать того, чего ожидаю, пока мое ожидание не осуществится. Понятие ожидания вновь разрушает само себя. Необходимо отвергнуть саму альтернативу. Ожидание не заключает в себе никакого ментального удвоения настоящего, т. е. представления, которое сущностно отлично от предмета представления, ибо в этом случае никакой будущий предмет никогда не сможет ему соответствовать: он всегда будет на несколько порядков отличным от того, что я себе представлял. Но ожидание не является и самим будущим предметом, ибо в этом случае мне пришлось бы дожидаться актуализации будущего для того, чтобы узнать из этой реализации, чего же я ожидал. В действительности предмет ожидания не является предметом в том же самом смысле слова «предмет», что и предмет, который я могу воспринять. Это — предмет мысли, т. е. нечто такое, что может быть очерчено и определено только через выражение моего ожидания и, следовательно, очерчено и определено только до известной степени. Ожидаемое мною есть определенный факт. Какой факт? Наступление дня. Этот факт определен лишь в той степени, в какой это определение допускается в языке. Я ожидаю именно наступления дня, а не определенного оттенка розового цвета, окаймляющего облака на утреннем небе. Итак, «именно в языке ожидание и его исполнение взаимодействуют»[89]. Разумеется, взаимодействуют не в том смысле, что ожидание было бы по существу презумпцией языка: ведь многие наши ожидания не сформулированы, хотя в принципе они всегда могут быть сформулированы. Но именно выражение ожидания, и только оно, позволяет определить предмет ожидания. Вот почему нет никакого противоречия в том, чтобы, с одной стороны, утверждать, что ожидание относится к самому будущему, то есть к тому, что́ в будущем утолит выражение моего ожидания или верифицирует предложение, в котором я высказываю свое ожидание; а с другой стороны, утверждать, что имеющее наступить в будущем никоим образом не предначертано заранее моим ожиданием, как если бы будущее уже содержалось в нем, как если бы настоящее уже заключало в себе зародыш будущего. Предсказуемость некоторых будущих фактов ни в коем случае не отменяет их радикальной новизны в тот момент, когда они происходят. Наступление факта есть изменение, в котором этот факт никоим образом не «присутствует» до своего наступления, не обладает даже виртуальным присутствием или тенью присутствия в esse intentionale — бытии-в-репрезентации. Это — изменение от ничто к нечто, где новизна наступающего тотальна, даже если бы оно было в высшей степени предвидимым и ожидаемым. Эта новизна есть новизна феномена, тогда как предсказуемость относится к предмету мышления. Отвечающий моему ожиданию предмет не тождествен предмету ожидания, но и не отличен от него. Он соотносится с другим смыслом слова «предмет», ибо первый является феноменом, всегда новым в богатстве и полноте его феноменальных определений, тогда как второй есть объект мысли, то есть нечто такое, что может быть «дано» через описание, его выражающее[90].