В третьем стихотворении он сокрушается, что в момент гнева дал своей красавице пощечину;[127]
он перечисляет муки долгого бесполезного ожидания ночью у дверей своей подруги;[128] он изо всех сил разражается упреками против прекрасных дам, чье сердце не совсем бескорыстно;[129] он теряется в сладострастном описании волос своей возлюбленной;[130] он также очень открыто хвалится, что не стремился к «пыльным наградам» полководцев, не изучал право, а, напротив, приобрел бессмертную славу своими стихами; он утверждает, что эта слава прочнее и благороднее всех других;[131] но он признается, что эпическая поэзия, в роде поэзии Вергилия, — слишком тяжелая работа, превышающая его силы. Он предпочитает в своих стихотворениях говорить о любви:[132]…………………………………………………………………
Поэт так мало заботится о законе de adulteriis, что под предлогом ссоры с ревнивым мужем выступает с косвенными нападками на этот закон. Пусть читатель прочтет четвертую элегию третьей книги, и он сам увидит, не должны ли были современники, посреди этих споров о выгодах и неудобствах закона de adulteriis, к которым давали повод скандальные процессы, смотреть на мужа, желающего принудить к верности свою жену, как на олицетворение ужасного закона. Фантазия поэта свободно отдается этим живым и колоритным описаниям, которые мы еще и теперь читаем с удовольствием; но в эпоху, когда были написаны эти стихотворения, каждая из этих насмешек была преступлением. Прелюбодеяние, описываемое Овидием с таким талантом, должно было наказываться изгнанием и конфискацией имущества. Эти стихотворения были поэтому отважным опытом разрушительной литературы, подрывавшей реставрацию государства, предпринятую Августом.
Овидий и знать
Тем не менее Овидий написал эти стихотворения, вызвавшие восхищение высшего общества! Дион совершенно точно говорит нам об этом: общественное настроение было теперь склонно к снисхождению и терпимости. Если бы партия поклонников традиции была еще так же сильна, как в предшествующие годы, то Овидий не написал бы эту книгу тотчас же после издания законов, как бы в качестве комментария к ним, и никто не осмелился бы ею восторгаться. Овидий, напротив, был принят почти во всех знатных домах Рима: в доме Мессалы Корвина, который постоянно одобрял его;[135]
в доме Фабия,[136] в доме Помпония,[137] и нельзя сказать, бывал ли он уже в доме Августа. Можно было поэтому видеть много признаков, что, спасшись от окончательного уничтожения во время гражданских войн, римская аристократия, казалось, желала умереть от медленного самоубийства в физическом и моральном бездействии и сладострастии. Овидий олицетворял эти силы, которые снова начали действовать в новом поколении, по мере того как мир изглаживал воспоминания гражданских войн и египетское влияние все усиливалось. Перед лицом возрождавшейся распущенности Август не мог не сознавать необходимости в более действенном средстве, чем законы и разговоры. Для римлянина, чей дух был полон традиционных идей, лучшим средством казалось возвращение к политике завоеваний. Римская аристократия по природе сохраняла все интеллектуальные и моральные качества, которые старались теперь возбудить искусственными средствами, пока имели случай применять их в войнах и на дипломатическом поприще. Закованная в свои традиции, как в латы, она могла сопротивляться всем разрушительным силам, пока должна была военным и дипломатическим путем вести опасную политику расширения империи. Но эти латы изнашивались и сами падали теперь, когда такая политика не была более необходимой. Окончательный мир, конец политики расширений атрофировали старую энергию знати. Теперь, когда было достигнуто известное примирение между партиями и классами, когда финансы несколько поправились и Рим снова мог решиться на трудные предприятия, нельзя было колебаться пуститься на них не только с целью увеличения империи, но и с целью укрепления внутренней дисциплины.