В 7 часов вечера 4 августа наконец-то стал известен ответ Англии, который многие ждали с мучительным беспокойством. Утром британское правительство набралось решимости, достаточной для того, чтобы отправить ультиматум. Однако почему-то это было проделано в два приёма. Сначала Грей запросил у Германии гарантий, что та «не станет настаивать» на своих притязаниях на Бельгию, и потребовал прислать в Лондон «немедленный ответ». Но поскольку в ноте не содержалось никаких сроков для ответа и не упоминалось ни о каких-либо санкциях, технически её нельзя было считать ультиматумом. Грей ждал до тех пор, пока не получил известий о вторжении германской армии в Бельгию, и тогда отправил новое послание, где говорилось, что Англия считает «своим долгом сохранить нейтралитет Бельгии и выполнить условия договора, подписанного не только нами, но и Германией». В полночь должен был быть представлен «удовлетворительный ответ», а в случае его отсутствия английскому послу следовало потребовать свой паспорт.
Почему же ультиматум не был отправлен накануне вечером, сразу же после того, как парламент ясно выразил поддержку Грею? Это можно объяснить только нерешительностью правительства. Какой «удовлетворительный ответ» надеялось оно получить от Германии, если не считать покорного согласия вывести свои войска из Бельгии, границы которой были ею преднамеренно и бесповоротно нарушены в то же утро, и зачем Англии потребовалось ждать этого фантастического и несбыточного события до утра, остаётся совершенно непонятным. В Средиземноморье те часы, потерянные на ожидание полуночи, оказались критически важными.
В Берлине английский посол сэр Эдвард Гошен вручил ультиматум канцлеру, с которым у него состоялся исторический разговор. Бетмана посол нашёл «чрезвычайно взволнованным». Как пишет сам Бетман, «моя кровь закипала при мысли об этой лицемерной ссылке на Бельгию, что, разумеется, не было причиной вступления Англии в войну». Негодование вынудило Бетмана пуститься в разглагольствования. Он сказал, что Англия совершает «немыслимое», решаясь на войну с «родственной нацией». Это всё равно что «ударить сзади человека, борющегося за свою жизнь с двумя разбойниками». В результате этого «последнего, страшного шага» Англия берёт на себя ответственность за все ужасные события, которые могут последовать, и «всё это лишь за одно слово – „нейтралитет“ – всё равно что за клочок бумаги…»
Едва ли придав значение этой фразе, Гошен включил её в свой отчёт о состоявшемся разговоре. Он ответил Бетману, что если со стратегической точки зрения вступление Германии в Бельгию равносильно вопросу о жизни и смерти, тогда то же самое можно сказать и об Англии – сохранение неприкосновенности Бельгии для неё не менее важно. «Ваше превосходительство слишком взволнованы, слишком потрясены известием о нашем шаге и настолько не расположены прислушиваться к доводам рассудка, что дальнейший спор бесполезен», – заметил посол, не став продолжать разговор.
Когда он выходил от канцлера, двое людей в служебном автомобиле газеты «Берлинер тагеблатт» уже ездили по улицам Берлина и разбрасывали листовки (несколько преждевременно, так как срок ультиматума истекал только в полночь) о том, что Англия объявила войну. Вслед за отступничеством Италии, этим последним актом «предательства», этим отказом от обязательств в последнюю минуту, появление ещё одного врага разъярило берлинцев, и уже через час многочисленная и дико орущая толпа принялась швырять камни и бить стёкла в окнах английского посольства. За одну ночь Англия превратилась в злейшего врага, и именно ей адресовалось «
Немцы не могли прийти в себя от такого вероломства. Невероятно, чтобы Англия, выродившаяся до такой степени, что суфражистки забрасывают вопросами премьер-министра и сопротивляются полиции, собиралась воевать. Англия, пускай и она оставалась сильной империей, над владениями которой никогда не заходит солнце, уже дряхлеет, и Германия относилась к ней, как варвары-вестготы к Римской империи времён упадка – с презрением, смешанным с чувством неполноценности новичка. Как сетовал адмирал Тирпиц, англичане думают, будто могут «обращаться с нами, как с португальцами».
Предательство Англии заставило немцев ещё более глубоко почувствовать своё одиночество. Они ощущали себя народом, которого никто не любит. Как так получилось, что Ницца, захваченная Францией в 1860 году, смирилась с этим, успокоилась и за несколько лет забыла, что когда-то была итальянской, а полмиллиона эльзасцев предпочли покинуть родные места, но не жить под германским владычеством? «Нашу страну нигде не любят, а в действительности чаще всего больше ненавидят», – отмечал в заметках о своих поездках кронпринц.