Связь оппозиционеров осуществлялась также «путем передачи данных, которую можно было осуществить ввиду слабости надзора». И здесь главную роль играл Энко, о чем «доводил до сведения» ОГПУ охранник, находившийся на посту по охране арестованного в больнице им. Пятилетия советской медицины. Больница в Коломне, работавшая с 1922 года, была чудовищно переполнена – двухэтажное здание функционировало в то время как единственная городская клиника.
8 августа [19]30 г. в три часа дня жена Энко передавала продукты с вашего разрешения, причем Энко передал няне Комовой, чтобы она передала его жене, что ездили на станцию Черное, но не сказал, кто именно.
Несмотря на мои категорические требования замолчать, ни звука не произнести, <…> все же няня Комова не послушала, передала содержимое Энко, жене, со словами: «что ж такого, что нельзя сказать» и так далее, причем дверь комнаты, в которой находился Энко, была открыта и его жена сказала громко, что ездили; несмотря на мое требование не разговаривать.
Все это внушает особое подозрение, как наглое неподчинение требованию. Скрытое дело содержимых слов и больше; внушает подозрение на имеющиеся какие-то связи. Однако характерно отметить то обстоятельство, что не имеют ли каких-либо связей Энко и его родственники с лицами, замешанными в преступлении крушения поезда на станции Черное и связанное с ним: как подрыв трудовой дисциплины среди служащих указанной станции. Не проникла ли разлагающая деятельность Энко и туда через имеющиеся связи <…>[571]
.Ничего более конкретного охранник Энко сказать, видимо, просто не мог: обстановка, в которой в больнице им. Пятилетия советской медицины он охранял пожилого и очень склочного латыша, вряд ли предполагала непрерывное дежурство у постели больного с винтовкой. Скорее всего, Энко вообще редко его видел. Впрочем, и в коломенском домзаке, в отличие от тюрьмы, порядки должны были быть такими же либеральными, как и во всех домах предварительного заключения во время нэпа: в СИЗО того времени не был принят жесткий распорядок, выход за пределы домзака был возможен, во многих домзаках арестованные имели возможность заходить друг к другу в камеры, гулять по территории, принимать посетителей – это заведение скорее было ориентировано на крестьянство и обывателей, которых внутри удерживала не столько охрана, сколько ужас перед государством, ограничившим их свободу действий. Основным контингентов домзаков были экономические преступники – неплательщики налогов, растратчики, проштрафившиеся хозяйственные деятели. Профессиональные преступники считали это заведение чем-то вроде санатория – социального поражения пребывание в домзаке в глазах общества не предусматривало, в отличие от тюрьмы, где сидели Кутузов и Голяков, но не Энко.
На допросе Энко полностью отрицал свою вину в ведении антисоветской агитации и троцкистской подпольной работы: «Ни в какой оппозиционной организации я не состою, к троцкизму никогда не принадлежал и не принадлежу. Против генеральной линии партии борьбы не вел. Никакого студента по фамилии Кутузов Ив.Ив. я не знаю и никогда не видел. Никаких адресов для писем на имя Паукина я не давал. О том, что Бурцева когда-либо вызывали в ГПУ и там его допрашивали обо мне, мне не известно, а он мне об этом не говорил и ни в чем не предупреждал». Признания в этой части как самого Бурцева, так и Паукина Энко считал ложными. «Никаких разговоров, как с Бурцевым, так и с Копыловым об оппозиционной работе я не вел и никаких установок им не давал. Также никогда не говорил о том, что необходимо размножить для ознакомления рабочих „завещание Ленина“»[572]
. На дополнительном допросе 25 июля 1930 года Энко повторил: «Никакого Кутузова [или] Голякова я не знаю, с ними никогда знаком не был и никогда не видел их в лицо. Никакой троцкистской работы я ни с кем не вел <…>»[573].