– Ну ладно, ладно. Но все равно, ты ему представлен, ты ему руку жал, сидел рядом. Ты был в Кремле у Сталина! Ты просто небожитель. А я – никто, кандидат исторических наук по специальности история искусства. Журналист, рецензент, обозреватель вернисажей. Составитель выставок. Беспартийный.
– Я тоже беспартийный.
– Ну и тем более. Чего ты от меня хочешь?
– Зачем ты написал эту статью?
– Не зачем, а почему.
– Ну, почему?
– Потому что в СССР свобода слова. И свобода печати тем самым. У нас демократия. Сталинскую Конституцию читал? Она очень либеральная. В первоначальном, в правильном, исконном смысле слова – Конституция свободы. И я тоже в некотором исконном, первоначальном смысле слова – либерал. Латинское
– Ты повторяешься.
– Чтоб ты лучше понял.
– Я и так все понимаю, – сказал Алабин. – Слушай, либерал советский. Ты свободен сказать, что Капустин – фашист.
– Какой же ты, прости меня, тупой! Фашист в художественном, в архитектурном смысле слова, – поднял палец Колдунов. – Умей различать. Капустин – не Гитлер, и не Муссолини, и не их наймит, боже упаси. Не приписывай мне, чего я никогда не говорил. Но вот его архитектурно-градостроительная концепция – всецело фашистская. Что, показать тебе вырезки из журналов? Показать фотоснимки фашистских проектов и того, что предлагает Капустин?
– Хорошо. А я имею право тебе сказать, я свободен сказать во имя той же драгоценной свободы слова, что ты странно поступаешь. Ведь ты знаешь, как это бывает, видел сто раз. Сначала одна статья, потом другая, третья, десятая. Один камешек, три, пять, десять – лавина. Сто раз мы это видели. Вот сейчас начинают поругивать Мейерхольда… Что он вот как-то не так поставил какой-то спектакль. Что-то якобы формалистическое. Потом буржуазно-формалистическое. Сначала мало-помалу. Но вот уже начинают выходить на большие обобщения. Советский, не советский… Помяни мое слово. Его сведут на нет.
– Прекрасно! – сказал Колдунов. – Два глупых вывода следуют из твоей пламенной речи. Первый вывод – что есть какие-то неприкосновенные фигуры. Мейерхольд – крупнейший советский режиссер, да, да, никто не спорит. Никто его никогда не сведет на нет! Ты сумасшедший, у тебя мания преследования. Системный бред. Знаешь, что такое системный паранойяльный бред? Когда все выстраивается в такую безумную якобы логическую систему.
– И вдруг автобус врезается в парапет набережной, пробивает его и падает в реку?
– Сумасшедший, я же говорю! – хохотал Колдунов, упав в кресло. – Погоди! Давай без человеческих жертв! Входишь в автобус и вдруг видишь женщину, которую любил в юности, а потом много лет старался забыть. А тут вот она, сидит у окошка, и прежняя любовь в тебе, туру-ту-ту… В душе заиграли тромбоны страсти. Засмотрелся – и проехал свою остановку. Пошел за ней. Нагнал в переулке. «Неужто ты меня забыла?» – и обнимать-целовать. А она тебе – по морде, по морде! Приходишь домой, а на щеке – следы дамского маникюра, всей пятерней. Что жене скажешь? Упал-поцарапался? Как-то неубедительно… А вдруг и того хуже, она тебя не бьет по морде, а наоборот, говорит: «Какое счастье! Наконец-то! Идем со мной, любимый!» А дома-то у тебя жена-дети. Приключение! Вполне реально возможное, кстати. Ну и что же теперь, на улицу не выходить?
– Ты Марину любил? – вдруг спросил Алабин.
– Да, – сказал Колдунов, ни на секунду не задумавшись, не запнувшись. – Я ее очень любил. А она любила…
– Кого?
– Не скажу, – сказал Колдунов и засмеялся.
– Меня? Или Саула Марковича Гиткина?
– Господи! – Колдунов засмеялся еще громче. – Посмотри в зеркало и вспомни Гиткина. Ты же красавец! Русский красавец, тебе бы в Малом театре играть. Паратова! А состаришься, к бутылочке привыкнешь – Любима Торцова. А он – он черт знает что. Старый еврей. Хотя не такой старый, конечно. Какого он года? Девяносто шестого, кажется? А?
– Не помню.