– Папа, не надо, – сказал Вася.
– Пойдешь к ней завтра, – отчеканил Алабин. – Посмей только не пойти! Пойдешь и попросишь прощения за всю эту безобразную сцену, за весь этот идиотизм. И передашь ей, что она и ее родители при всех обстоятельствах остаются моими, то есть нашими друзьями и всегда могут рассчитывать на нашу помощь. Разумеется, в пределах возможного. А тебе надо школу хорошо окончить и к экзаменам в институт готовиться, а не донкихотствовать за чужой счет. Да, да, – говорил он, входя в Васину комнату и рассматривая его натюрморт. – Да, да, ты же честный человек, вот и попробуй честно взглянуть и сам себе честно признаться. Ну-ка, ну-ка…
Он снял пиджак, повесил его на спинку стула, засучил рукава кремовой сорочки, для чего предварительно выстегнул запонки и звонко положил их на край книжной полки, потом сел на стул, взял кисточку, запрокинул голову, всмотрелся в холст, потом смешал краски на палитре и начал поправлять Васину работу.
– Ты что! Не трогай!
– Тш-ш! – властно сказал Алабин. – Подойди-ка. Смотри. Что это за чернота? Тень, говоришь? Вглядись в нее, какая она на самом деле. Она живая, дышащая, наполненная. И на картине она должна быть живая. Смотри, смотри – вот так. Вот так. Смотри и учись! – неожиданно жестко и даже злобно сказал он. – Учись!
– И вот еще вдобавок ко всему размышления сознательного рабочего Бычкова Алексея Ивановича, – сказала Юля. – Запиши:
– Его картины были везде! И в Третьяковке, и в павильонах ВСХВ, и во Дворце культуры Метростроя, и в приемной товарища Кагановича, и в журнале «Огонек», и даже у нас на кухне соседка повесила численник с его картиной. Картины были очень красивые и похожие – приятно смотреть. И я смотрел, и у меня пропадала вся злость на него. Обида, конечно, была, и на Аньку, и на него, но злобы не было. Наоборот! Наоборот, я даже решил, что все случилось честно и справедливо. Потому что он – особенный человек. Талант. Может, даже гений. Что это не так, я понял гораздо позже. И еще я понял, что понимать надо не только правильно, но еще – вовремя. Дорога ложка к обеду. Сказал бы «дорого яичко ко Христову дню», да нельзя. Я ведь сознательный советский рабочий, член ВКП(б). Материалист и атеист.
– Вот еще одна сцена, – сказала Юля в следующий раз. – Важная. Прошло уже три года. Еще одно воскресное утро в семье Алабиных.
– Почему у тебя все время воскресенье? – спросил Игнат.
– Наверное, в моей жизни все самое интересное было в воскресенье. Будни – школа, институт, работа. А тут воскресенье. Чай на белой скатерти. Булочки и варенье.
Но вот чай допили. Аня унесла посуду.
И опять скандал.
Вася – уже студент.
– Мне наплевать, что он верит в мой талант! – кричал он. – Если верит, пусть зачтет мне весенние этюды, а если не зачитывает, пусть не болтает!
– Успокойся, – сказал Алабин. – Давай я ему позвоню. Объясню, что ты старался.
– Не надо! – сказал Вася. – Я сам. Я ему прямо скажу. У нас с ним принципиальные разногласия. Я ему все выскажу. Я знаю, откуда что берется. Он ученик Саула Гиткина. Этого… колориста. Пепельные купальщицы на розовом пляже. Знаем! Изжили, хватит.
– Дались вам эти чертовы купальщицы. Хорошая картина ведь, а?
– Пустое эстетничанье.
– Прекрати. Я тоже учился у Гиткина. Правда, недолго, к сожалению.
– К сожалению?
– Это большой живописец.
– Оторванный от жизни эстет!
– Ты, по-моему, слишком огорчен своим неудом. – Алабин, как всегда, старался быть спокойным, ироничным, все понимающим. – Честное слово, оно того не стоит…
Вошла Аня:
– Петя, я в магазин схожу.