Грим снова привлек внимание жителей. Большинство из них ломало голову, как ему удался такой номер; некоторые решили, что это очередное дело рук сатаны. Худощавый неопрятный коммунист отвел мальчиков в сторонку и как следует отчитал за то, что они пропагандируют американские шлягеры и смеют отплясывать какой-то треклятый империалистический вальс во время самого народного праздника в году.
– А что бы сказал твой отец, если бы увидел вас сегодня?
– Валли, родимый, да у них же все здо́рово получилось! – сказал подвыпивший человек с двойным подбородком коммунисту, и тот повернулся к нему и принялся ругаться с ним о политике.
– А ты, Густи-Баранья-голова – просто шлюха американская! – запальчиво произнес Валли.
– А ты, Валли, в Сталина веришь прямо как в какого-то бога…
– Заткнись ты со своей брехней из «Утра»!
– Вы, коммунисты, во что угодно способны поверить! Вы бы наверняка и той девке из Стёдварфьёрда поверили, когда она сказала, что девственница. Правда, она тогда уже ребенка родила, но он же еще маленький, ха-ха!
Валли накинулся на него, а другие метнулись к ним, чтоб разнять. Но критика слева задела Грима, и он заскучал по родному хутору в Хельской долине, по бабушке и по Греттиру Сильному. Может, Валли-коммунист и прав. Например, он, Грим, сейчас совсем перестал слагать висы по-исландски. Сейчас он сочинял только какие-то стилизации американских песен, конечно же, весьма непонятные и удачные, но ему все же не давали публиковать их в школьной газете. Может, ему надо было бы вернуться к родному языку. Грим-Радиоведущий послал стихотворение на детский поэтический конкурс Фьёрда, приуроченный к наступлению месяца гоуа[143]
. Его стихотворение вызвало споры и не заняло никакого места, но он получил специальный приз жюри за «самое оригинальное предложение».Наверно, передать дух эпохи лучше было невозможно. Может, Грим Хроульвссон был нашим первым исландским поэтом-битловщиком. Интересно, какую оценку этому короткому стишку дал бы Фридтьоув. Он иногда приходил к нам в редакцию и оставлял стихи для публикации. Кажется, наш долговязик вознамерился провести в этом городке всю свою вечность и, конечно же, пытался легитимировать собственное бессмертие писанием стихов. Да, он умел писать! По правде говоря, его стихи, написанные на бумаге, которую сочинил я, были чуточку получше, чем его писанина о мхах в том, другом мире. Критик наконец сделался поэтом. Какая жалость, что об этом никто так и не узнал, кроме меня и двух стихолюбивых старушек в Доме-на-отшибе, которые, правда, позже той же зимой погибли под лавиной.
Я был не в том состоянии души, чтоб препятствовать плодам его трудов, и публиковал их все. Этому человеку я задолжал полжизни. Мы мало разговаривали друг с другом, но общались вежливо. Я больше ничего не мог сказать, а он даже не пытался скрыть свою радость по поводу того, что ему больше ни на что не надо указывать, – в его молчании ощущалась уверенность в духовной победе, в моей вечной вине по отношению к нему, вине, которую я буду искупать в течение семи жизней. Как бы то ни было, мое преступление было хуже, чем если бы я сам хладнокровно убил его брата и ребенка. В каждом действии всегда есть какой-никакой героизм, а в молчании царит одна лишь трусость.
Мне всегда было не по себе, когда он поднимался по лестнице, перекинув пальто через руку (он снимал его в магазине, он просто сама изысканность!), и, откинув отросшие волосы с высокого лба, здоровался, спрашивал, какие новости и как мы думаем, будут ли весной выборы, а затем без слов подавал мне слова на бумаге высокохудожественным движением: красиво написанные от руки стихи, которые становились все более и более нежными, – мягкие строки против жизненных бурь, словно нерасцветшая щека юноши. Мы с ним оба стали юными.
Я был двадцатилетним, у меня все мое прошлое было впереди. Я смотрел на него день и ночь. По утрам в воскресенья маленькая семья – Кристьяун и Лена с Ниной стояли, святые как троица, передо мною в маленькой желтой комнате, и Кристьяун слегка наклонялся под скатом крыши и порой поглядывал на небольшого Сталина, который по-прежнему стоял на полке и изо всех сил старался их не замечать. Они были совсем такими же, как когда я видел их в последний раз, только теперь у Стьяуни Красного выросли усы и борода, и она с каждым воскресеньем становилась все длиннее. Я смотрел на них – на ребенка, на бороду, а снизу доносились неуверенные, но душевные звуки органа – по радио передавали мессу, – а также аромат доброй ягнятины. Старая Йоуханна устраивала романтический ужин на двоих. Я ждал своего выходного дня с таким же страхом, как и Хроульв.
Глава 44