Конечно, мне надо было сказать им совсем не то, не про чугун и не про свои познания в области алхимии и древней истории; я, может, и не плел им всю эту невообразимую чепуху, если бы не выпитый накануне коньяк, не тошнота и не досада на Катю и на Бесстрахова. Но, с другой стороны, это не было бессмысленной чепухой! И мое высмеивание Кнопки, и рассказы про Клеопатру, и моя издевка над Марковой и Весной насчет самой главной советской тайны. Это не было бессмысленностью и помешательством, хотя, без сомнения, уже весь класс, да и наверняка вся школа считали меня форменным сумасшедшим. Не было помешательством потому… Потому, что одинокому человеку иногда становится тошно жить, и если не дать ему возможности высказаться, он может просто-напросто умереть. Возможно, в своих исканиях запредельных вопросов я подошел как раз к этой самой черте. Возможно, я и жив вчера потому остался, меня потому не убили в полутемной и заледенелой аллее, что за час до этого в школе я рассказал одноклассникам о Клеопатре и о главной советской тайне. Впрочем, рассказав о них, я навсегда перечеркнул для себя возможность снова вернуться в школу. Я был не нужен там никому: ни Кнопке, ни учителям, ни Марковой с Весной, ни Бесстрахову, который ухаживал теперь за моей Катей, ни ошеломленным моей назидательной лекцией одноклассникам. О том, чтобы снова вернуться в школу, не могло быть и речи. Но, что хуже всего, я не был нужен никому и в этом обычно солнечном, но сейчас насквозь промороженном городе. Я не был нужен даже Кащею, который чувствовал себя неуверенным на фоне моих постоянных нерешенных вопросов; я не был нужен даже Кате, хотя она терпеливо пыталась меня приручить, терпеливо пыталась заставить сказать те несколько слов, после которых человек теряет свободу; я до ужаса раздражал сначала местных бандитов, которые терпели меня только благодаря Сердюку, а теперь раздражал мелких ловчил из компании Башибулара – раздражал тем, что не хотел вступать в их безжалостную хищную стаю; я, может, мешал даже матери наконец-то помириться с отцом, потому что из-за меня отец постоянно прятался на работе и боялся возвращаться домой. Я мешал в этом городе всем. Я должен был этот город покинуть.
Я снова взглянул на мохнатый кокос и на яркую океанскую раковину, и неожиданно понял, что же теперь мне надо делать. Я вдруг осознал, что существуют в мире просторы: чистые, и напоенные вольным ветром, где нерешенные вопросы решаются легко и словно шутя, где я не буду мешать никому и куда немедленно, прямо сейчас, должен встать и быстро идти. Это были вольные просторы Индийского океана, там, где плавал из Одессы в Бомбей дядя Иван, у которого, кстати, можно было обо всем расспросить про отца. Это был самый разумный, самый правильный, самый единственный выход: встать, и уехать туда, в сторону Ялты, а из нее еще дальше, в Одессу, из которой отправляются лайнеры в заветную Индию. Неожиданно я вспомнил про концерт американских джазистов, и сразу же, помимо воли, саркастическая улыбка тронула мои разбитые губы. Ну что же, вот и еще один важный предлог покинуть этот замороженный город.
Я стал лихорадочно собираться. Мне было, кстати, очень плохо в эти минуты, гораздо хуже, чем вчера после выпитого у Шурика коньяка, потому что вчера меня просто тошнило, а сегодня я ощущал, что простудился по-настоящему. Я плохо чувствовал свое горевшее тело, губы и нос у меня были сильно разбиты, но это сейчас не имело никакого значения, не имело потому, что оставаться здесь мне было нельзя. Я уже, кажется, говорил о том, что наверняка не дотяну до тридцати: или погибну где-нибудь в пустынях Кувейта, защищая свой песчаный окоп от надвигающихся неприятельских танков; или на улицах новой пылающей Праги меня подстрелит притаившийся на крыше снайпер-студент; или, наконец, в темной промерзшей аллее какая-нибудь шпана достанет меня своим свинцовым кастетом. Я давно уже для себя решил это, я давно уже выработал в себе презрение к смерти и к боли, иногда даже сам себе удивляясь, до чего же стойко переношу боль и разные удары судьбы. А поэтому я с презрением подумал о своей настоящей болезни, ведь если мне осталось так мало жить, то не было смысла лечиться, ставить горчичники и принимать каждый час аспирин, поддаваясь какой-то банальной простуде. Потому что на фоне будущей смерти относиться к этому надо было спокойно.