Не помню, как я оказался на улице. Кажется, эта простуда сделала-таки свое черное дело, и я так обессилел, что один или два раза даже терял сознание, но потом взял себя в руки, и, надвинув поглубже на лоб схваченную впопыхах лыжную шапочку, зашагал по сугробам прочь от нашего дома. Странно, но я не взял с собой никаких вещей: ни чемодана, ни запасов белья, ничего такого, что обычно берется в дорогу, тем более когда навсегда уходят из дома. Но я, повторяю, так ослабел от болезни и бедствий последних дней, что решительно ничего с собою не взял. Кроме, кажется, расчески и носового платка, да нескольких железных рублей, которые я все же догадался вытряхнуть из осколков заветной копилки, безжалостно сброшенной мною на пол. Позже выяснилось, что в кармане у меня находились спички и пачка «Опала».
С утра снова шел снег, и мороз немного ослаб, или это мне было настолько жарко, что я не чувствовал ни мороза, ни заледенелых, припорошенных новым снегом торосов. Оглянувшись в последний раз в сторону нашего дома, я не различил ничего, кроме неясного темного силуэта. Точно таким же неясным заснеженным силуэтом темнела вдали Моряковская горка. Я втянул голову глубже в плечи и зашагал по улице вниз в сторону моря. Я шел, прощаясь с родным городом, с двором, в котором прошло мое детство, в котором жили мои мать и отец, и на крыше которого под оглушительный шум воинственных гимнов я познакомился с одноногим и мудрым дядей Гришаем; я шел прочь от двора, в котором влюблялся в девчонок и киноактрис, дрался не на жизнь, а на смерть с разной шпаной, делал пугачи и стрелял из рогатки ворон, бился на самодельных шпагах с противниками, воображая себя то Атосом, а то Д'Артаньяном, смеялся над прокурором и его воздушными дочками, обучав разным хитрым приемам Дружка, – я прощался с родным двором, который уходил от меня навсегда вместе с моим таким счастливым и таким горьким детством. Я шел прочь от двора, задевая локтями людей, несущих домой пушистые новогодние елки, и не видел их, потому что из глаз одна за другой катились большие горькие слезы. Это были слезы прощания с детством, они напоминали мои слезы там, у моря, рядом с мохнатыми заледенелыми пальмами, почти до макушек занесенных безжалостным белым снегом. Я шел и плакал, мне было больно и одновременно очень легко, легко оттого, что я наконец-то принял решение.
Чем ближе я подходил к морю, тем сильнее становились удары волн о бетон набережной. Рядом с памятником правительству Крыма, там, где спас меня вчера дядя Гришам, и где еще раньше убегал я от него и усатого милиционера, не было видно уже ничего: ни пятен крови на старом заледенелом снегу, ни многочисленных окурков и отпечатком следов. Все покрыл новый, чистый и белый снег. Я прошел мимо арки с надписью о гражданах СССР, имеющих право на отдых, и неожиданно оказался рядом с заледенелым фонтаном. В центре его стоял все тот же юноша с осетром, и все те же струи синего холодного льда, словно кольца обвившихся змей, сковывали со всех сторон его сильное обнаженное теле. И я вдруг понял, кто был этот голый замороженный мальчик, из последних сил под ледяными холодными змеями пытающийся удержать в руках большую и сильную рыбу. Этим замороженным мальчиком был я сам. Это я боролся в холодном промерзшем городе с обступившими меня со всех сторон опасностями. Это я сражался с выползшими из пенного и холодного моря голубыми прозрачными змеями. Боролся, и не мог порвать их холодные прозрачные путы. Я был пленником этих безжалостных, опутавших меня со всех сторон змей. Я был пленником нерешенных, вечно мучающих меня проклятых вопросов; я был пленником отца, который, в свою очередь, был пленником его вечного страха. Я тоже был пленником страха, пленником женской проблемы, пленником Кнопки и Александра Назаровича, пленником странных и правильных девочек, которых невозможно изнасиловать никакому врагу, пленником своей нерешительности и своей одинокой гордыни; я был пленником одинокой скалы, той самой скалы, на которой стояли когда-то дозором молчаливые римские воины и с которой я только чудом не прыгнул минувшим летом; я был пленником заледенелых холодных скал, на которых настолько холодно, несмотря на жару и на лето, что хочется покончить с собой; я был пленником города, и я из этого города уходил. Пройдя мимо Морского вокзала, я из-за снега не увидел ни гранитного Пушкина, ни платан, на котором повесили партизанку Снежкову. Край пристани с маяком тоже терялся в морской пене и плотном снежном тумане. Я подошел к троллейбусной остановке, просунул в кассу железный рубль, и взял билет в сторону Ялты. Прости, сказал я тихо Аркадьевску, решительно заходя внутрь троллейбуса.