И Алёнка запела, поначалу несмело, а затем всё громче и громче. Голос у неё был чистый и звонкий, он вливался в этот утренний воздух, напоённый запахом трав и ароматами леса, птичьими трелями и шелестом листвы, и сливался с ним. И замерло всё кругом, и заслушалось этой светлой, нежной песней, что звенела, как ручеёк, и текла по просторам, и солнышко ласково глядело с небес на землю и тоже жмурилось довольно от этой чудной музыки, словно сытый кот на заборе, объевшийся сметаны. А сердце Алёнки тоже вторило радостной песне, и заживали, зарастали на нём глубокие раны от жестоких Матрёниных слов, которые ранят сильнее, чем побои, и которые не всегда и вылечить можно, порой до конца жизни кровоточат эти раны. Но Алёнка попала в надёжные руки, и бабка Котяжиха знала, что скоро пройдут у Алёнки все горести и невзгоды, и придёт к ней заслуженное счастье. Вскоре впереди показалась деревня.
– Вот и дошли почти, слава Богу за всё, – сказала бабка Котяжиха.
И они споро и весело зашагали с пригорка домой.
Глава 5
Алёнка жила у бабки Котяжихи уже почти два месяца. Хорошо ей было тут, потихоньку отогревалась душа её рядом с доброй и справедливой старушкой, и всё реже Алёнка вспоминала свои прежние горести, всё реже показывались на её глазах слёзки, и всё чаще на её светлом, открытом лице сияла тихая, лучистая улыбка. То и дело в избе звенел колокольчиком её звонкий, весёлый смех, на который слетались порой пичужки, живущие на липе в палисаднике, и, щебеча, залетали в распахнутое окошко, садились на подоконник и прыгали по нему, глядели глазками-бусинами, попискивали, словно тоже радуясь тому, что поселилась в этом доме такая чудесная, милая девушка. Временами заходил, крадучись, Степан. Он всегда приносил Алёнке какой-нибудь подарочек, плакал, обнимал её, и просил за всё прощения.
Матрёна же теперь лютовала пуще прежнего. Да и как ей было не беситься, ведь теперь самой ей приходилось подниматься спозаранку, да браться за работу, нянчиться с дитём, готовить обед. В первые дни после того, как забрала бабка Котяжиха Алёнку к себе, Матрёна ходила по деревне, выпятив грудь колесом, у колодца хвалилась бабам, что выжила-таки, наконец, из дому эту мерзавку и бездельницу Алёнку, дармоедку да ленивицу.
– Поперёшница, – скривив набок рот, ругала она Алёнку перед деревенскими бабами, придя на реку полоскать бельё, – Слова ей не скажи, даже и не слушает меня, всё по-своему сделает, мне назло, а ведь я ей мать заменила, и я в доме старшая! Должна меня слушаться! Дак нет, она себе на уме. А уж воровка-то какая! Чуть не доглядишь, всё тащит – и пряник с чулана, и платок мой новый, что муж мне в подарок с ярмарки привёз. Это она всё от зависти бесится, брата своего ко мне ревнует. У-у, проклятая! Вот и пусть поживёт у этой старухи нищей, на её харчах, гнида подколодная.
Бабы слушали и в ужасе качали головами от чёрных слов и поганого языка Матрёны, старались с ней не пересекаться, кому охота слушать такие помои, а из Матрёниного рта лились они нескончаемым потоком.
Но прошла неделя-другая и взбеленилась Матрёна – работать-то теперь самой приходится, знамо ли дело! А она рано вставать не привыкла. Поначалу кое-как будил её Степан, корова в хлеву мычит не доена, вымя уж набухло, переполнено, а за калиткой и пастух со стадом поджидает, дудит в свой рожок, где, мол, вы, хозяева, чего коровушку не провожаете в луга? Встанет Матрёна, лохматая да нечёсаная, в хлев неумытая потащится, кой-как подоит коровку бедную, да и хлестнёт хворостиной, погонит прочь со двора. Пастуху ни здрасьте, ни пожалуйста не скажет, тот лишь головой покачает, скотинушку жалеючи, погладит по боку, да к остальным подтолкнёт. А коровка умная, посмотрит на пастуха своими большими влажными глазами с поволокой, замычит печально, и пойдёт не спеша. Вздохнёт пастух и дальше они по улице двинут со стадом, поднимая пыль на дороге.