Так как же этот механизм используется у Балабанова? Вернемся к майке с надписью «СССР» в «Грузе 200». Это буквализация метафоры. Если мы помним, то это майка появляется непосредственно до белого титра «Груз 200» на окровавленной карте СССР, и сразу после него: мы видим красную майку, на которой белым написано «СССР». Эта простейшая метафора именно в силу своей буквальности очень эффективна: СССР – это страна, которая и есть груз 200, труп. Название страны, помещенное на майку – это и есть ситуация, когда держава рушится, страна распродается и в буквальном, и в метафорическом смысле, как эмблема на майке. «Груз 200» удивителен даже не своими ужасами, а физическим, четким ощущением того, что вся страна – это один большой труп. Используются и другие метафоры. Например, луна в фильме отсылает нас к жанру хоррора. Но это оказывается не жанр фильма ужасов, а ужас нашей реальной жизни! Напоминаю схему: то, что было, становится метафорой того, что есть. Благородные убийцы – это сегодня, упыри – это сегодня, пожалуйста, вокруг нас! Распродажа империи – тоже сегодня, узколобые карикатурные бандиты – на каждом шагу! Избираются в парламент. И Колокольня Счастья тоже есть. Это несется на нас, как поезд братьев Люмьер, и того и гляди раздавит.
Жанр обнаруживает у Балабанова черты реальности, а реальность – черты жанра. Особенно удивительно это наблюдать на примере «Я тоже хочу»: стоит отъехать за пятьдесят километров от столиц, включить камеру, и жанр постапокалиптической утопии вступает в свои права. Как это достигается? Главный механизм здесь – шок, но одно из его воплощений – это именно боль, личная боль автора, зрителя. Задача в том, чтобы перейти границу между жанром и жизнью, прорвать паровозом полотно экрана, воплотить метафору. Граница между жанром и жизнью как раз и есть боль. Боль – это сигнал, что «всё по-настоящему», поэтому боль – такая важная тема у Балабанова. Поэтому в последнем диалоге с героиней Ренаты Литвиновой из «Мне не больно» герой говорит: «А мне больно». Поэтому «Морфий» посвящен сильному обезболивающему средству. Поэтому и секс подан в фильме «Про уродов и людей» с точки зрения мазохизма, с точки зрения механизма причинения боли. Конечно, в «Про уродов и людей» боль не только физическая, но и душевная: самый шокирующий момент там – это когда Иоганн, своего рода философский зомби, который не испытывает эмоций, горюет о своей умершей няне. Еще один пример, который я очень люблю, то, каким образом в «Кочегаре» жанровая схема обнаруживает свою связь с реальностью: там есть герой Бизон, подручный киллера, который неслучайно носит тот же свитер грубой вязки с открытым воротником, что и Сергей Бодров в «Брате». И до какого-то момента по законам жанра revenge movie мы ждем, что он защитит девушку, восстанет, перебьет всех плохих и спасет всех хороших. Когда Бизон все-таки убивает дочку кочегара – это шок. Жанровая структура, ловко воздвигнутая Балабановым на наших глазах, рушится, и боль сигнализирует – здесь всё по-настоящему.
Можно подойти к этой теме и с другой стороны: почему в «Трофиме» режиссер, которого играет Герман, вырезает Трофима из хроники, а режиссер клипа в «Брате» гонит Данилу из кадра? Они нарушают чистоту жанра, видеоклипа или хроники. Нарушают своей болью. В «Морфии» – обратный переход: как я уже говорил, герой, обезболивший себя в зале кинотеатра, может слиться с чистым жанром, погрузиться в пространство комедии и в конце концов совершить самоубийство – перейти в экранное пространство теней.