Старик думал: «Буря надвигается, опять. Сколько я их видел в своей жизни!» Желтый страх гоняет тяжёлые пески, скрывающие солнце, делающие его бледным; бледное солнце и красное небо, красное небо в сепии.
Старый туарег стоял в песках, в стороне от своей деревни: там, где начинается Большая Пустыня – он любил ходить сюда и слушать шелест вечности, смотреть, как ветер срывает легкий шлейф с гребня бархана и уносит, и разносит по голубой безбрежности неба. Он слышал шёпот из памяти:
Стан Шааде как минарет,
Даже тоньше струйки песка,
Лицо её словно рассвет,
Тоже свежий противник сна.
Её рука у меня на лице
Пахнет жасмином и миррой
В ароматах зимы веренице
Любимый самый и пряный…
Арабы говорят, что нужно увидеть руки невесты, чтобы понять её возраст, и увидеть глаза, чтоб познать красоту. Как забавно выходит: у нас, у мужчин сокрыто лицо, по глазам о другом судят. У Мешара были морщинки вокруг глаз, открывающие его добрый нрав. У Сандала тяжелые веки, философски ленивый взгляд.
А у моего отца глаза были очень спокойные, без огня; он многому меня научил, а многого и не ведал, чего я в жизни сам познал. Сын похож на деда, Логар младший такой же: спокойный, разумный – совсем не в меня. Я его не заразил рассказами о дальних краях. И что? Теперь он судия, и всякий у него ищет совета. А мне остаются дети, и ищут они рассказ. Бесконечные повести странствий для маленьких, поэмы любви для юношей – но они не верят, что со мной это было, что я единственный в деревне видел океан. Океан – мокрая пустыня; как хочется мне окунуться в его безбрежность, встретить там закат… А ведь он там – на западе, сокрытый барханами Сахары, мне бы добраться туда, проснуться в его свежести, встретить там рассвет, если Бог даст. Но сначала он даст мне сил.
Буря задержит, но возвращаться обратно нельзя. Если увижу родные глаза, то не смогу решиться опять. Они меня не отпустят, будут следить как за больным: «…старик совсем обезумел, пошёл умирать в пески». Так я один останусь, останусь, чтоб век доживать в плену. Они не поймут никогда, каково это. И я их не сужу.
Ладно, старик, двигай! Впереди ещё долгий путь – надо успеть к рассвету рубеж пустыни миновать.
Пустыня тяжело дышала. Луна иногда мелькала, оживляя тень старика…
Во вторник (отрывок)
Сон минул. Настало утро. Он пробудился внезапно, нащупал часы, которые лежали на полу, поднял – он проснулся чуть раньше, чем надо было – и надел их. В комнате было ещё темно и очень душно. Он посмотрел на ту, что лежала с ним в кровати, её лицо выглядело болезненным в этом грязном свете, или полумраке – волосы спутались, и на лбу собрались капли пота… За окном уже слышалось недовольное, неритмичное шебуршание уличного движения буднего дня. Он встал и подошёл посмотреть наружу, медленно перешагивая по неприятному на ощупь ковролину. Как всегда, гной неба смешался с воспалённой краснотой относительно редких туч. День обещал быть мерзким. Осень – подумал он. Про то, что день будет мерзким, он уже давно не думал, это было на подкорке. Ещё раз посмотрел на часы – у него были лишние тридцать минут, которые сон отдал вонючему бодрствованию в тяжелом и изматывающем бою бесконечного пробуждения и полудремы. Возвращаться в кровать он не хотел, что-то было выталкивающее оттуда – не ночная влажность постели и липкость тела, а само положение, в котором они оказались в ней. С проспекта донёсся резкий визг автомобильного гудка, привлекая его внимание. В холодных, серо-асфальтовых тонах, совсем не похожих на использовавшиеся импрессионистами для изображения ранней утренней улицы, медленно дрыгались белые и красные цвета, смешиваясь с мерцанием желто-оранжевых и болотно-зеленых огней, которые в отражении сырой дороги как будто пачкались от неё самой. Он посмотрел на часы – осталось тридцать одна минута до подъёма – думая, что делать, пошёл на кухню, тесную и заваленную вчерашней грязной посудой, которую утром, он посчитал, мыть неприятно, и с чувством собственной неопрятности поспешил скрыться во всевлажноочищающую ванную.
Чуть-чуть, ещё чуть-чуть погрузить остаток тела в воду, верхушку айсберга в виде носа потопить, умереть, уснуть в уютной неге убаюкивающей воды, и в уши, мерно-гулкая она, неспешную поёт органную прелюдию… Закрой глаза, представь Олимп иль беловласые вершины на тебя смотрящие, забудь о грязной ванной с ржой, упрямо колосcящей – ты гигант, ты скоро выйдешь на простор, Богам в погибель, смерти вопреки… Но только мирно пропусти, смываемого унитаза грохот, гулкий шум, соседа сверху ты прости, и потерпи чуть-чуть, ещё чуть-чуть.
…Позволить себе лежать в ванне с утра – истинная роскошь. Тогда, когда мы должны напрягать все силы и приводить разум и тело в рабочее состояние, разнеживание в тёплой воде – удел самых сильных мира сего. Собраться и вершить великие дела, как всегда. Кстати о роскоши, Ритц придумал для своего отеля – чтобы ни на секунду не подниматься из глубин шика – он сам ложился в ванны и смотрел, какие виды открываются оттуда…
Он открыл глаза и осмотрел ванную комнату, вернее, ванный закуток.