Я почти не обратил на это внимания, и неожиданно охватившее меня тяжелое беспокойство приписал спертому воздуху нашего помещения.
Где же это, Боже мой, я уже видел эти черные длинные пряди, совершенно мокрые, в одно и то же время блестящие и темные, точно пропитанные маслом.
Маслом, которым мы поливаем нашу треску.
Я плохо спал в эту ночь моего возвращения на
Что мне до разных сумасбродств старика и до печали моря?
Я нашел женщину!
В течение целой недели эта мысль придавала мне радость. Я не решался говорить о своих надеждах, так как боялся насмешек. Я держал их спрятанными в глубине моей груди, как держать птиц в клетке, только они не бились в клетке моего сердца. Они тихо прикурнули там, предпочитая пыл моей души великому солнечному свету. Они ворковали, повторяли милые фразы и легкими ударами своих крыльев путали мои привычные жесты. Если я бывал на круговом коридоре, ветер приносил мне запах сирени, а когда я спускался завтракать в зловонную комнату, внизу маяка, у меня во рту был вкус свежих сливок.
Любовь? Я не знал об ее существовании, пока не начал страдать в ожидании ее.
Она слишком молода, это верно, но ей тоже придется подождать меня, и она сильнее полюбит, когда лучше узнает. Еще пятнадцать дней тоски и беспокойства, и я снова увижу ее; она расскажет мне о своем нетерпении, поведает свои маленькие детские приключения и свои большие прихоти влюбленной. Теперь уже ни ей, ни мне нельзя отступаться; мы помолвились там на дороге, ведущей к Мину, около Бреста, почти на краю черного рва, такого черного, что кажется даже смелую малютку забрал страх!
Любовь? Мало-по-малу, эта худенькая девочка вырастала над морем. Она выпрямилась перед маяком, она шла ко мне, приподнимая белый вуаль пены, чтобы набросить его как косынку на плечи. Я дам ей крест из золота и другой... из металла, что искрится на волнах, отражая летнее солнце.
Она была прекрасна, куда прекраснее женщин кораблекрушения, совершенно голых, с волосами, колыхающимися за их телом.
Я вдруг заметил, что я тоже напеваю, какой-то мотив без конца, без начала.
Ведь молодой безумец, который любит, подобен старому сумасшедшему, вспоминающему о своей любви.
И изо дня в день в них обоих что-то умирает от слишком долгого ожидания.
Как-то вечером во время западного ветра Матурен Барнабас прикреплял лебедку, все пытавшуюся сорваться, как вдруг с него снесло фуражку. С головокружительной быстротой, он почти свалился по внешним железным перекладинам, и бросился через эспланаду по лестнице до самой последней ступени, головой вперед, чуть не упав в разъяренную воду, которая оспаривала у него этот противный головной убор и вернула его весь оплеванным.
Я смотрел на старика с высоты нашей железной лестницы. Это был совершенно другой человек! Его глаза с зелеными огоньками уже не напоминали больше глаз дохлой рыбы; горячей лаской окутывали они намокшую фуражку, а руки, эти лапы спрута, вытирали ее с трепетом страсти.
Он снова поднялся к лебедке, старательно привязав платком свои уши черной собаки.
— Вы очень дорожите вашим... маскарадом, дед Матурен? — спросил я его, заставляя себя пошутить, так как у нас не часто бывали на то поводы.
— Каким маскарадом?
— Боже мой! Да вашими собачьими ушами, не в обиду вам будь сказано.
— Тут нет перемены, — отвечал он, мне. Фуражка старика точно стала меня преследовать.
Она попадалась мне на глаза в течение целого дня. В первое время моей службы, когда старик еще питал пристрастие к светлым локонам, он надевал их только ночью. Теперь же он не расставался больше с длинными темными прядями, которые все время лоснились, прекрасно смазанные маслом из-под сардин... Это придавало ему вид головы, выставленной на окне у парикмахера, с той только разницей, что парикмахеры не выбирают черепов для того, чтобы украшать их поддельными локонами из лошадиных волос, а предпочитают розовые головки кукол, изображающих прекрасных дам...
Еще одна неделя протекла тихо, медленно, над моим сердцем, полным до краев. Я пел внутри себя. Птицы моей любви расправляли свои крылья и я не обнаруживал моей радости лишь из страха навлечь на них гнев чудовища.
Однако, накануне моего отпуска я не мог удержаться. В конце ужина, когда уже можно помечтать после еды, я сказал:
— Нет, старина, окончательно не хватает бабы. Я, кажется, скоро женюсь. Можно узнать, что вы думаете на счет женитьбы?
Старик пристально посмотрел на меня, продолжая жевать свой хлеб, и принялся клохтать, точно курица.
— Нечего смеяться над товарищем, — резко сказал я ему, задетый его поведением.
В это время мы резали сыр, и наши ножи резко блестели, погружаясь в мягкий разложившийся жир молока.
За дверями жаловался ветер, стараясь, точно какое-то животное, просунуть в одну из щелей свою задыхающуюся морду, и дуя в нас своей усталостью.
Мы оба тоже устали хранить наши тайны.
У меня во всех моих словах сквозила любовь.
От старика веяло смертью, и мне казалось, что наш сыр зеленел и все больше разлагался под нашими ножами.
— Может быть да... может быть нет, — проворчал он между двумя ломтями хлеба.