А маяк все рос под завывания ветра, хранящие в себе отзвуки дьявольских оргий, под завывания ветра, плачущего от радости или поющего от ужаса; маяк, казалось, вытягивался все больше и больше, придя в отчаяние, потому что он горел лучами невозможного.
Потухнуть?
Существует право сверкать, жить...
Пылать еще выше?
Человеческая участь — сгореть на своем месте.
... А луна, потерянная жемчужина, отрезанная голова, гордая отсутствием своего тела, стыдливо уходит, непорочная и далекая, недоступная, унося тайну немых уст, которые, быть может, и не существуют...
... О, башня любви, потухни! Вот рассвет.
X.
Что теперь... Пасха или Рождество?
Дни текут, текут, все, похожие один на другой, падают в море, как капли воды, как слезы, как алая кровь моя.
Когда прибывает
Второй надзиратель любит свое ремесло, он полон усердия; я думаю, ему устроят прекрасные торжественные похороны, если он умрет на работе. А второму смотрителю... наплевать на все!
Он взбирается, спускается, встречаясь на лестнице со стариком, который спускается или взбирается. Старик напевает и Жан Малэ напевает тоже, подражая ему как обезьяна.
Они едят, пьют; маяк загорается, маяк тухнет.
Боже мой, что теперь, Пасха или Рождество?
До меня доносятся звуки колоколов.
Меня привычки совсем захватили в рабство. Это по-моему, что-то вроде сорок, которые постоянно стрекочут одну и ту же глупость, тянут меня за рукав, чтобы показать мне всегда одну и ту же линию горизонта. Я не нахожу ничего особенного в том, что каждый день режу своим ножом стол, в то время как старик считает вслух коробки из-под сардин, которые он расставляет столбиками по бокам нашего камина.
Я нахожу вполне естественным целыми часами царапать ногтем пуговицу своей куртки, с таким усердием, что эта пуговица разломалась теперь на две части, а мой ноготь стерся до самого корня. Я делаю это машинально, не забывая ни малейшей мелочи из своих обязанностей, и я не думаю, чтобы я был болен.
Я теперь совершенно уверен, что старик вполне сохранил свой рассудок, только долгие дни, проведенные без движения перед танцующим морем, молча перед рычащими волнами сделали его маньяком.
Мы говорили не больше, чем прежде, но понимали друг друга лучше, страдая, сами не зная зачем, от одних и тех же лишений.
Лишения? Нет! Мы счастливые обладатели одной из государственных башен и совершенно сами себе господа. Мы богаты.
В этом-то и заключается весь ужас. Мы сами себе господа в свободные от службы часы, мы можем мечтать, спать, пить, так как у нас имеются спиртные напитки, и напитки лучших марок, — мы можем играть в карты, рассказывать друг другу разные истории. А мы, обыкновенно, предпочитаем сидеть каждый в своей дыре, он — внизу около склада керосина, я — наверху, около ламп.
О чем нам рассказывать друг другу?
Я не могу принимать всерьез его рассуждений об утопленницах.
А он относится ко мне с презрением за то, что у меня в одно прекрасное утро явилась мысль жениться на
Что же касается его замогильных шуток о шкафах, то они меня больше не пугают. Он хотел нагнать на меня страх, потому что знал, что у меня имеется
Да, наконец, это и необходимо обдурить юнгу, припугнуть желторотого новичка и отправить его искать мертвое тело в шкапу, это помогает ему образоваться. Я, положим, не захотел отправляться на поиски,—чересчур упрям!
Ночи мои были ужасны. Я видел страдальческие лица, приникавшие к стеклу моего иллюминатора. Белые дамы, заплаканные под их черными .распущенными волосами, делали мне знаки следовать за ними, леденили меня своими мертвыми глазами, полными зеленой воды. Лишь только я поднимался, чтобы прогнать их, как они отступали, в свою очередь напуганные моим видом, они бежали в отчаянии, и их длинные волосы развивались по спинам, а я бывал таким негодяем что умолял их остаться.
Я уже больше не мечтал о живых женщинах. Мне теперь были нужны создания более пассивные, более покладистые, далеко перешедшие за все границы стыдливости этого мира! Только такие могли развлечь меня, или же девки уже настолько распутные, чтобы им были известны тайны подобной любви.
И кроме того, я хотел иметь возможность снова их бросить в море, освободить себя навсегда от их тела и никогда их больше не встретить на своем пути.
Мой путь?
Я всхожу, я спускаюсь. Иногда я отправляюсь на край эспланады и забрасываю удочку, чтобы выловить какое-нибудь чудовище, большую рыбу, питающуюся гнилью.
Это несколько улучшает наш стол, а то от постоянных консервов да солений у нас нередко идет кровь из десен, а в бурную погоду часто не хватает хлеба.
Я однажды рискнул сказать старику:
— Вы так никогда отсюда и не вылезаете? У вас, значит, нет никого на твердой земле, кого вы бы хотели видеть?
Он ответил мне:
— Я выйду отсюда лишь ногами вперед. И, моли Бога, Малэ, чтобы мне не подохнуть летом...
— Почему, старина?