Проект с итальянцами так и не будет реализован, а вот с древними греками, наоборот, дело дойдёт до печати. Идея зародится на излёте “Арзамаса” и будет в его духе – для арзамасского журнала, который был в планах, но так и не вышел. Инициатором выступит античник Уваров. Он переведёт на французский несколько коротких эпиграмматических стихотворений из “Греческой антологии”. А Батюшков переведёт с французского на русский. “Дружеское соревнование, удовольствие сличить силы двух или трёх языков, учиться их механизму, наслаждаться их красотами – вот цель и возмездие сих опытов”, – предуведомит читателя Уваров. Можно сказать, филологическое упражнение. Однако русские переводы Батюшкова предсказуемо превзойдут и французский подстрочник будущего министра просвещения, и сам формат упражнения. Позже стихи станут “подстрочником” уже для самого Батюшкова к его оригинальному циклу “Подражания древним” – циклу, который он напишет через два года, и который станет его последней поэтической вершиной.
Всего в брошюру, отпечатанную Дашковым, войдут 12 стихотворений. При публикации авторы спрячутся под инициалами арзамасских прозвищ. Продолжая игру, издатель объявит их безвестными провинциалами. Последний, тринадцатый перевод обнаружится якобы и вообще случайно. “Сверх сего нашли мы ещё на обвёрточном листе издаваемой нами рукописи следующую надгробную надпись, с греческого переведённую”, – скажет Уваров.
Авторство оригинала они припишут вымышленному Феодориту.
Вот это четверостишие:
“Между тем, как дружество пеклось о судьбе моей, я чуть не избавил его от хлопот: купавшись, чуть не потонул в море, так далеко зашёл и неосторожно во время бури! Великое количество воды, кою проглотил при потоплении моём, расстроило мою грудь. Три дня страдал. Теперь легче. Голос дружбы вылечил меня совершенно”. Это письмо к Тургеневу от 30 июля 1818 года знаменательно не только описанием морского “потопления”, которое могло бы избавить Батюшкова от сумасшествия, а литературу – от нескольких поздних шедевров поэта. Но Батюшков выплыл. С долгожданным письмом из Петербурга он бросается к Сен-При. Новости головокружительные! Хлопотами Александра Ивановича поэт наконец-то приписан к Неаполитанской миссии, о чём он в тот же день пишет Муравьёвой.
Пусть тётушка ждёт его в Петербурге в начале осени.
Итак, всё, о чём просил Батюшков, исполнилось. Вместе с определением на службу он пожалован чином надворного советника и 5000 жалованья в год плюс годовым жалованьем на проезд до места службы. Конечно, заманчиво было бы сэкономить и отправиться в Неаполь из Одессы морем, так и короче, и дешевле. Но Батюшков не может уехать на четыре года не попрощавшись. “Отслужи молебен и за меня”, – просит он сестру Александру. С новым чином продавать деревеньки больше нет надобности, проценты по долгам он и так заплатит. Батюшков просит приготовить ему в дорогу “чулок нитяных, коротких, платков носовых, салфеточной материи тонкой на некоторое мужское платье, пудермантель[61], полотенец, но всего не много, а хорошей доброты”.
25 августа Батюшков приезжает в Москву, а в октябре он уже в Петербурге. Между прочим, Одесса ещё не “отпустила” его. Сохранилось батюшковское письмо графу Румянцеву с просьбой не оставить вниманием коллекцию Бларамберга, “ибо г. Бларамберг, по напечатании каталогов, намерен продать свой кабинет”. К собранию уже прицениваются поляки, но античные древности, по мнению поэта, должны остаться в России; граф Румянцев, знаменитый коллекционер-филантроп, мог бы способствовать их сохранению.
Остальные письма полны прощаниями и наставлениями друзьям и близким. “Еду в Неаполь. Тургенев упёк меня. Заеду к тебе освидетельствовать твою музу”, – предупреждает он Вяземского в Варшаву. “…будь здорова и осторожна и хладнокровна”, – наставляет сестру. Блудову в письме хвалит младшего Пушкина (“Талант чудесный, редкий! вкус, остроумие, изобретение, весёлость”). Обещает Дмитриеву писать из “отчизны Горация и Цицерона”, поскольку “эта мысль меня утешает при отъезде из России более, нежели надежда увидеть Италию”. Cейчас, когда мечта вот-вот сбудется, он по-батюшковски пасует или боится сглазить, ведь нет ничего страшнее, чем мечта, которая стала явью. “Я знаю Италию, не побывав в ней, – с горечью признаётся он Тургеневу. – Там не найду счастия: его нигде нет”.
Через двадцать четыре дня он – в Вене.
Часть VII
Из дневника доктора Антона Дитриха. 1828