Я не в Неаполе, а на острове Искья, в виду Неаполя; купаюсь в минеральных водах, которые сильнее Липецких; пью минеральные воды, дышу волканическим воздухом, питаюсь смоквами, пекусь на солнце, прогуливаюсь под виноградными аллеями (или омеками) при веянии африканского ветра и, что всего лучше, наслаждаюсь великолепнейшим зрелищем в мире: предо мною в отдалении Сорренто – колыбель того человека, которому я обязан лучшими наслаждениями в жизни; потом Везувий, который ночью извергает тихое пламя, подобное факелу; высоты Неаполя, увенчанные замками; потом Кумы, где странствовал Эней, или Вергилий; Байя, теперь печальная, некогда роскошная; Мизена, Поццуоли и в конце горизонта – гряды гор, отделяющих Кампанию от Абруццо и Апулии. Этим не граничится вид с моей террасы: если обращу взоры к стороне северной, то увижу Гаэту, вершины Террачины и весь берег, протягивающийся к Риму и исчезающий в синеве Тирренского моря. С гор сего острова предо мною, как на ладони, остров Прочида; к югу – Капри, где жил злой Тиверий…
Ночью небо покрывается удивительным сиянием; Млечный Путь здесь в ином виде, несравненно яснее. В стороне Рима из моря выходит страшная комета, о которой мы мало заботимся. Такие картины пристыдили бы твоё воображение. Природа – великий поэт, и я радуюсь, что нахожу в сердце моем чувство для сих великих зрелищ; к несчастию, никогда не найду сил выразить то, что чувствую: для этого нужен Ваш талант…
Посреди сих чудес, удивись перемене, которая во мне сделалась: я вовсе не могу писать стихов. Граф Хвостов сказывал мне однажды, что три года был в таком положении; но за то могу сказать с покойным князем Борисом, что пишу
…я пишу мои записки о древностях окрестностей Неаполя, которые прочитаем когда-нибудь вместе. Я ограничил себя, сколько мог, одними древностями и первыми впечатлениями предметов; всё, что критика, изыскание, оставляю, но не без чтения. Иногда для одной строки надобно пробежать книгу, часто скучную и пустую. Впрочем, это всё маранье; когда-нибудь послужит этот труд, ибо труд, я уверен в этом, никогда не потерян.
Здесь, на чужбине, надобно иметь некоторую силу душевную, чтобы не унывать в совершенном одиночестве. Друзей даёт случай, их даёт время. Таких, какие у меня на севере, не найду, не наживу здесь. Впрочем, это и лучше. Какое удовольствие, вставая по утру, сказать в сердце своём: я здесь всех люблю равно, то-есть, ни к кому не привязан и ни за кого не страдаю.
Александра Ивановича обнимаю от всей моей великой души: я знаю, что он любит во мне всё, даже и моё варварство, ибо он угадывает, что я не варвар. Вяземскому скажи, что я не забуду его, как счастье моей жизни: он будет вечно в моём сердце, вместе с тобою, мой жук. <…> Будь здоров, моё сокровище! Не забывай меня в земле льдов и снегов, и добрых людей; я помню тебя в земле землетрясений и в свидетельство беру М.Е. Храповицкого, которому завидую: он увидит отечество и тебя. Прости.
Часть VIII
Из дневника доктора Антона Дитриха. 1828
10 августа. Считая себя владельцем экипажа и привыкнув к тому, что ему отводилась, при остановках, лучшая комната, больной начал на себя смотреть как на главное лицо между своими сотоварищами, некоторым образом как на барина, и ему не нравилось, когда мы, помимо его, требовали себе чай. В этот день не случилось ничего достойного замечаний. В Сергиевке мы целый час прождали лошадей; в это время он гулял и, когда открывался живописный вид, он прилегал на земле и долго любовался им. Вчера он не поминал о нашем падении; сегодня же, одумавшись, просил устранить подобные случайности, так как у него до сих пор болят руки и ноги; хотя боль, по всей вероятности, не была значительной, иначе она проявилась бы каким-нибудь внешним образом. Мы ночевали в Зомове. Больной спал в экипаже; был спокоен.
11 августа. Ничего выдающегося. Мы ночевали на станции. Г-н надворный советник спал в экипаже, под охраной одного из нас.