К 1822 году история с мистификацией и письмом станет известна в литературном мире. “Батюшков прав, что сердится на Плетнёва, – пишет Пушкин в письме из Кишинёва. – На его бы месте я с ума сошёл от злости…” С ума от злости… Известия о прогневанном Батюшкове, конечно, дойдут до Плетнёва. Он решит загладить вину перед любимым поэтом, но лишь окончательно испортит дело. Вот что он напишет: “Потомок древнего Анакреона, / Ошибкой жизнь прияв на берегах Двины, / Под небом сумрачным отеческой страны / Наследственного он не потерял закона: / Ни вьюги, ни снега, ни жмущий воды лед / Не охладили в нем огня воображенья – / И сладостны его живые песнопенья, / Как Ольмия благоуханный мед”. Батюшков у Плетнёва, хоть и жил “под небом сумрачным”, однако “наследственного закона” – европейскости, идеалов Античности и Возрождения – не утратил; остался вопреки обстоятельствам космополитом, чьё италианство цветёт, якобы, назло “жмущим” льдам отечества. Батюшков, всю жизнь сторонившийся и западников, и славянофилов, и вообще крайностей – Батюшков, возмущённый мнением Монтескье, что мрачный климат России есть приговор её культуре – Батюшков, который в “Воспоминании” “Боялся умереть не в родине моей!..” – окончательно выходит из себя от второго плетнёвского “портрета”. “Скажи им, что мой прадед был не Анакреон, а бригадир при Петре Первом, человек нрава крутого и твёрдый духом. Я родился не на берегах Двины; и Плетаев, мой Плутарх, кажется, сам не из Афин”. И в том же письме Гнедичу: “…не нахожу выражений для моего негодования: оно умрёт в моём сердце, когда я умру. Но удар нанесён. Вот следствие: я отныне писать ничего не буду и сдержу слово. Может быть, во мне была искра таланта. Может быть, я мог бы со временем написать что-нибудь достойное публики, скажу с позволительною гордостию достойное и меня, ибо мне 33 года, и шесть лет молчания меня сделали не бессмысленнее, но зрелее”. И финал: “…обруганный хвалами, решился не возвращаться в Россию, ибо страшусь людей, которые, невзирая на то, что я проливал мою кровь на поле чести… вредят мне заочно столь недостойным и низким средством”. Маниакальное заявление Батюшкова Гнедич оставил без огласки – он уже знал о странностях товарища, например, со слов Блудова, который рассказывал, как Батюшков принимает в Теплице ванны: по две на день семьдесят дней подряд. Ванны, ванны, ванны… В деревне, в Петербурге, на Искии. В Теплице, потом на Кавказе. Через три года – в Зонненштайне. “Всех нас гонит какой-то мстительный бог…”