Душевная болезнь Батюшкова проявляла себя в смене настроений от приступов гнева или мании преследования – до углублённой религиозности или полной апатии к жизни и желания смерти. Доктор Хайнрот посчитал бы его исключительным экземпляром – поэт был носителем сразу всех состояний. Он рвал и выбрасывал собственные рисунки и часами выкрикивал проклятия; он мог швырнуть из окна поднос с обедом или облить водой служителя. А мог часами молиться на закатное солнце. Бывали периоды, когда Батюшков неделями не выходил из комнаты и лежал на диване, отвернувшись к стене и не принимая никакой еды, кроме сухарей и чая. Бывало, разговаривал на итальянском и французском с любимыми поэтами прошлого, и даже делил с призраками трапезу. В остальное время гулял и рисовал (в том числе углём на оштукатуренных стенах палаты), или вылепливал фигурки из воска, весьма натуральные, по замечанию доктора Дитриха. Дни “арт-терапии” были самые тихие и ясные в его больничной жизни. Жаль, что ничего из этих рисунков не сохранилось. Иногда он жаловался на ослабление памяти, но часто повторял: “Я ещё не совсем дурак!” Друзей и родственников не узнавал или делал вид, что не узнаёт, если видел в них одному ему внятную угрозу. Часто принимал санитаров и сиделок за тех, кого искренне любил, – за младшего сводного брата Помпея, например, и младшую сестру Юлию, и тогда требовал от них прекратить дурацкие переодевания. Тех, кого Батюшков считал причиной своих злоключений, графа Нессельроде, например – его воображение поселяло в неожиданных местах, скажем, в печке. Обуреваемый эротическими фантазиями, он видел на потолке голых женщин и жаловался, что по ночам они соблазняют его. Разговоры о прошлом – о любви, дружбе или творчестве – вызывали у него стойкое отторжение и приводили к истерике, что было понятно, ведь накануне болезни Батюшков твёрдо положил считать себя неудачником на этих поприщах. Он испытал на себе привязывание и смирительную рубашку, ледяные ванны и обливание головы (Sturzbad), после которого голова немеет, а всё тело долго ещё пронизывает ледяной столб. Страх перед пеленанием в “сумасшедшую рубашку” делал его, как и многих больных, послушным, и врачи этим пользовались. Но даже такие варварские методы были прогрессивными для своего времени[69].
Чтобы вернуть пациента к реальной, а не вымышленной, картине мира – чтобы перегруппировать его болезненные реакции и заменить их здоровыми – применялись, как видим, разные средства. К уже упомянутым добавим
Кроме физического воздействия широко применялась так называемая “моральная терапия”. В таких случаях врач “принимал” бред больного за правду и подыгрывал ему, по-сократовски шаг за шагом подводя пациента к осознанию ложности собственных установок. Иногда разыгрывались целые спектакли. Сохранилось несколько таких “анекдотов”. Так, например, одному больному, убеждённому в том, что у него в желудке стоит воз с сеном, дали рвотное, а потом подвели к окну; в этот момент со двора уехала якобы та самая телега. Другой пациент считал себя мёртвым и не принимал пищу. Тогда врачи инсценировали похороны его знакомца. Лёжа в гробу, тот прекрасно закусывал, убеждая тем самым, что на том свете можно тоже неплохо позавтракать. Больной внял его примеру и вернулся к пище.
В августе 1825-го, примерно через год после водворения Батюшкова в клинику, в Зонненштайне проездом побывал Александр Иванович Тургенев. “В 8 часов утра, – записал он в дневнике, – приехали мы в Пирну и, оставив здесь коляску, пошли в Зонненштейн по крутой каменной лестнице, в горе вделанной. Нам указали вход в гофшпиталь, и первый, кого мы увидели, был Батюшков. Он прохаживался по аллее, вероятно, и он заметил нас, но мы тотчас вышли из аллеи и обошли её другой стороной”.
Парковые аллеи сохранились, и можно представить, что старые дубы, которыми они обсажены, помнят в юности маленького человечка, бродившего меж ними. Кирха, где молились больные, сейчас заброшена, но Батюшков вряд ли посещал её. В приступах мании величия он почитал себя святым и даже отпустил бороду, чтобы походить на старцев-отшельников.